Иногда думается, что могло бы сложиться и несколько иначе, чуть-чуть уютнее, культурнее, опрятней. В личной, по крайней мере, обстановке. Конечно, Таня туповата, вульгарна, порой тяжела… могла бы быть и иная подруга жизни. И Маруська с Зинкой могли бы писаться Карповыми — его фамилией, а не Мутовкиными, по фамилии Тани. Нет, не Тани даже, а ее законного супруга — рыжего мужичка Мишки Мутовкина, человека ослабшей, потерянной жизни, прозванного — за наклонность к кудрявой речи Французом.
Но раз сложилось так — делать нечего.
Детишки связали… Маруська с Зинкой растут уже по-господски, и Мишка Мутовкин, когда работает у Максима Семеныча, обращается с ним на вы, Маруську зовет: Морея Михайловна, а Морее Михайловне всего пять лет. Таню, которая обходится с ним с оскорбительным высокомерием, называет Татьяной Спиридоновной и на супружеские права никогда не посягает — смирный человек. Лишь изредка, в дни бурного запоя, подтравленный насмешливым поощрением слободчан из ссыпщиков и купечества, любителей веселого развлечения, он зайдет против дома «с низами», полутораэтажного, не так давно купленного ветеринаром у разорившегося старого хлеботорговца Прохватилова, и в долгой, изысканной речи, искусно пересыпанной крепкими выражениями, час-другой отчитывает Максима Семеныча, пока не изольет всю обиду сердца.
В одном из таких полемических штурмов он прозвал Максима Семеныча профессором кислых щей и эта нелепая кличка так и укрепилась в слободе за ветеринаром.
Максим Семеныч был равнодушен к Мишкиным обличениям и праздному зубоскальству слободских шибаев. Но Таню они приводили в немалое негодование и с трудом можно было удержать ее от публичной схватки с законным супругом и его поощрителями. Перед Мишкой Максим Семеныч чувствовал глухую вину и старался хоть чем-нибудь искупить ее: выдумывал для него работу по кровельной части, — Мишка был кровельщиком, — рекомендовал его знакомым в окрестности, давал деньжонок, таскал с собой на рыбную ловлю. На берегу речки Иловатки, у огонька, перед кипящим чайником, за полубутылкой, они приятельски вели тихую беседу о жизни, об ее непостижимых тайнах и роковых несообразностях, о происхождении мира и о приставе Мордальоне. Француз расспрашивал о звездах и жаловался на Мордальона, который притесняет мастеровую братию. А Максим Семеныч, в минуты легкого подпития, изливался перед Французом в сетованиях на Таню, на ее грубость, некультурность, неумение держать себя с достоинством: носит шляпки, но порой ввернет при посторонних такое словцо, что со стыда сквозь землю провалился бы… не постесняется высморкаться пальцами, дать раза пониже поясницы тому же приставу Мордальону, который имеет наклонность к вольным шуткам в дамском обществе. А слободская знать — попадьи и купчихи — беспощадна: походя жалит сердце Максима Семеныча тонкими намеками на светские достоинства Татьяны Спиридоновны.
Мишка сочувственно слушал, выпивал в очередь из пузатого стаканчика, горестно крутил головой и говорил:
— От ада ключ, а не баба… О себе дюже слишком понимают!..
— Жизнь мою она исковеркала — вот в чем суть, Миша.
Но жизнь была — как жизнь: надежно налаженная, сытая, ровная, скучно-деловая, сплетенная из мелких забот и монотонного досуга. Как любая рядовая жизнь. Шли неустанной чередой похожие один на другой дни, недели, месяцы, годы. Тихо, мирно, безмятежно, незаметно. Была работа, в которой обтерся, наметал глаз, приобрел навык. Были привычные радости и горести, радости — маленькие, горести — не очень глубокие. Порой приходили минуты тоски. Бог весть, из каких углов выползал ее тяжелый, едкий туман, но жизнь тогда представлялась безнадежно-серой, зря пропащей, бесповоротно-проигранной. И тогда чувствовалась непобедимая потребность напиться вдребезги, до положения риз, залить едкую ржавчину в сердце, сбросить шелуху обыденщины, забыть окружающую мелкоту. И напивался. А, напившись, объяснялся в любви какому-нибудь встречному мужичку и плакал, или затевал ссору с Мордальоном, а то глупо хвастался, мечтал вслух, строил широкие планы, собирался в Москву и Петербург — там предполагалась настоящая жизнь, свет и смысл… Проклинал слободу Елань: она растащила по мелочам его душу, вязкой тиной засосала крылатые мечты молодости…
Но проходил хмельной подъем, наступали трезвые будни, и он возвращался со стыдливо-виноватым выражением блудного сына в мягкое, бесшумное лоно слободской жизни. Слобода была, как слобода — не лучше, но и не хуже других: вроде небольшого городка в стороне от железных путей. Глуховато, но кое-какие волны цивилизации докатывались и сюда. В граммофонах выступал Шаляпин. Ссыпщики покрупнее вели серьезную игру в банчок и в железку. Два раза в неделю приходила почта. Хлеботорговец Иван Степаныч Грохотов, развертывая «Русское Слово», озабоченно говорил: «Ну, как-то наш бюджет? дошел до своей точки, нет ли?..»
Читать дальше