Проснулся.
За церковью уже румянела заря, а на ней плыл, цепляясь и застревая в темных вербах, голубой дымок. За окном в ветвях клена звенела синичка: вить-вить… И это одинокое, стеклянно-звонкое коленце, напоминающее об одиночестве и грусти осени, тоской сжало сердце.
Вздохнул Максим Семеныч и стал одеваться. Постоял перед шкафом с книгами: не пересмотреть ли на всякий случай? не завалялось ли чего такого?.. Но стройные ровные, чистенькие ряды с изданиями «Нивы», солидные ветеринарные томы, сельскохозяйственные брошюрки глядели ясно, открыто, успокоительно и, покрытые легким налетом пыли, одним порядком своим образцовым устраняли всякое подозрение. Максим Семеныч махнул рукой, — пусть стоят!..
На дворе обычные заботы сразу окунули его в деловую атмосферу и отодвинули назад Мордальона, тревожные ночные мысли и нелепый сон: заспанная Аксютка выгоняла коров в калитку, за воротами стоял Фирсаныч, белокурый бородатый мужичок-приятель, держа за веревочный повод рыжего, костлявого одра [1] Одёр — небольшая повозка без кузова (ДС). Здесь, вероятно, в переносном значении — жеребец.
, низко опустившего голову, из кухни кричал что-то вслед Аксютке сердитый голос Тани.
В свежем воздухе сухого, безросного утра пестро и четко звучали голоса людей и животных, мягко катился далекий стук молотилки, ближе погромыхивала веялка, в протяжное, призывное мычание телят врывалось неистовое «кукареку» и разбегающееся вширь хлопотливое, шумное кряканье уток по Таловке. Длинной полосой тянулось белое курево мякины от гумен и пахло от него сухим запахом пшеницы. Маленькие щенята от Бингошки вертелись под самыми ногами, рискуя быть раздавленными, кувыркались, цеплялись зубами за штаны и тянулись за ногой как на буксире, радостно рычали и тявкали.
Сразу стало ясно и покойно на душе.
— Что хорошенького, Фирсаныч?
Пожимаясь от свежести, Максим Семеныч уже заглядывал глазом специалиста в ноздри хворому одру.
— Да вот… жеребца привел.
Фирсаныч кивнул козырьком на лошадь, с добродушной иронией улыбнувшись над ее и своим — хозяйским — убожеством.
Максим Семеныч внимательно осмотрел, ощупал жеребца. Фирсаныч почтительно наблюдал, как он хмурил брови, фукал носом, крутил головой.
— Была когда-то лошадь… Поди, годов с тридцать есть?
— Може, и есть. Я-то его летось на ярманке за третьяка купил. Две красных отдал. А видать — лошадь древняя.
— Ободрать пора!
Фирсаныч неопределенно качнул головой влево, как бы соглашаясь и вместе жалея. Кроткие голубые глаза его глядели покорно и выжидательно.
— Горшки возить был акуратен — уж не побежит, бывало, — сказал он любовным тоном, — а вот стал ложиться. Ляжет — хочь ты что хошь с ним. Советовали соли в уши насыпать. Насыпал соли, а вот он совсем осовел…
Максим Семеныч укоризненно покрутил головой.
— Чудак! Разве можно солью! Воспаление уха, ничего кроме… Скотину не жалеешь!..
Фирсаныч снисходительно улыбнулся и мягко возразил:
— Ну, как не жалеть! За скотиной я любитель ухаживать!..
Он черными, крючковатыми пальцами попытался расчесать холку у жеребца, который уныло и безучастно глядел перед собой слезящимися глазами, мослатый, весь в острых углах, с согнутыми, распухшими в коленях, ревматическими ногами. Оба долго стояли и уныло внимательными глазами глядели на износившееся благородное животное, — жеребец был, по статьям, не рабочего типа, — жалкое и трогательное в своей старческой искалеченности. Кто-то проехал площадью, насвистывая знакомый, но неуловимый мотив. Кружась, кричали грачи вверху. Тонкий девичий голос звенел над Таловкой:
— Ути, ути, ути…
Яснела — теперь уже золотая — заря, четко и мягко рисовались на ней соломенные кровли и нежно голубели вербы в дыму. Выше и прозрачнее стало небо, чистое, нежное, голубое-голубое.
— Значить, время его дошло, — прервал молчание Фирсаныч и вздохнул.
— Дошло, — сказал Максим Семеныч. Помолчал, хмурясь, и прибавил в виде утешения, — И мы с тобой так же дойдем…
— А то как же! — с готовностью кротко согласился Фирсаныч. Еще постоял. Потом, вздохнув, приподнял картуз и потянул за повод своего жеребца в ту сторону, где погромыхивала веялка.
Максим Семеныч поглядел им обоим вслед, — качалась, наклонившись вперед, сутулая спина Фирсаныча в ватном, залатанном армяке, медленно переступали узловатые ноги одра и в землю глядели оба кроткими, печальными глазами. Прилив знакомой печали — о них ли, о себе ли, не мог разобрать Максим Семеныч, — опять на минутку коснулся сердца. Но под вербами оказался красно-золотой, закругленный краешек солнца, брызнули тонкие, острые лучи, протянулись далеко-далеко, радостно зарделись белые стены убогих избушек, засверкала золотом новая солома на яру, алым стало курево над гумнами и четкая листва высоких тополей задрожала, играя переливчато-червонным новым золотом.
Читать дальше