В этот момент, стоя на преподавательской кафедре, семинарист Бурденко, казалось, и в самом деле испуганно вглядывался во взметнувшееся к небесам зловещее пламя, слышал треск и шипение раздираемого жаром дерева, плач детей, рыдания женщин, видел обезумевших лошадей и коров, опаленных ворон, и - кричал, как действительно застигнутый бедой, во весь голос:
- Ой, добрые люди, воды, воды! Поскорее воды...
Тихий Ксеныч был испуган особенно этим криком. Он боялся, что и архиерею не понравится "такая мистерия". И еще он боялся: "Уж не тронулся ли башкой в натуральном смысле очень старательный семинарист".
- Попей, дорогуша, - протягивал он Бурденко стакан с водой, расплескивая ее в дрожащей руке.
А архиерей еще долго после проповеди сидел, задумчиво набычившись, выкатив остекленевшие глаза, - толстый, седой и в самом деле удивительно похожий на изображенного в учебнике Аписа - священного быка из Мемфиса.
- Талант, - наконец сказал он. И, грузно качнувшись, двинулся к дверям. - Большой талант и истинный, - добавил в коридоре, искоса глядя на почтительно семенившего подле него низкорослого Ксеныча. - А ты за мной покамест не беги, не суетись. Я в клозет зайду. Взвинтил он меня. Всего взвинтил, этот Бурденков. Вот именно талант богоданный. Редкостный. Самоисступленный. Артист - блошиное племя. Или, истинно говорю, будущий иерей...
Не подозревал еще семинарист Бурденко, какие хлопоты на себя и на Ксеныча он навлек тогда этим первым успехом в драгоценном искусстве гомилетики.
Дней пять спустя черная лакированная архиерейская карета снова подкатила к подъезду семинарии. И уже на лестнице архиерей спросил:
- Что, не опоздал ли я на гомилетику? Здоров ли Бурденков? Где он? Хочу его слышать...
- Бурденко, беги скорее в класс. Апис уже ищет тебя. Будешь сейчас опять проповедь говорить...
Архиерей прибыл точно вовремя. Урок гомилетики начался через пять минут после его прибытия. И первое, что сказал архиерей, явившись на урок:
- А ну-ка, Бурденков, произнесите нам доброе слово на тему, которую мы сами тебе сейчас зададим...
Архиерей сел около кафедры не на тонконогий венский стул, услужливо подвинутый Ксенычем, а на массивную табуретку, с которой вешали на стену географическую карту.
Бурденко встал и замер у своего места.
- Идите сюда, поближе к нам, - позвал его архиерей. - Хочу я послушать вот о чем. Ты и угадать не сможешь о чем. О вреде... о вреде тяжкого порока. О вреде, иначе говоря, пьянства...
Бурденко подошел к кафедре и снова замер, покраснев. Значит, этому важному, толстому архиерею уже все известно о печальной страсти моего отца. И вот он решил поиздеваться надо мной сейчас здесь на глазах у всего класса.
"Как вы смеете!" - хотел было крикнуть Бурденко, защищая честь отца. Пусть будет что будет. Пусть прогонят его из семинарии, но архиерей все равно не вправе смеяться над несчастьем.
Бурденко сжал кулаки и в то же мгновенье подумал:
"А может быть, все это случайно? Может быть, архиерей еще ничего не знает. Откуда бы ему узнать о моем отце?"
- Что-то ты очень долго молчишь, дорогуша? - свистяще прошептал над самым ухом Ксеныч. - Говори же, говори! Что хочешь говори. Владыка же ждет. Говори хоть что-нибудь. Только ради бога не молчи...
- Итак, мы слушаем вас, Бурденков, - заправил за уши длинные седые волосы архиерей, с удовольствием глядя на свое отражение в створке окна. Тема понятна вам?
- Понятна, - кивнул Бурденко.
Уж куда как понятна была ему эта тема. Он, можно сказать, выстрадал ее с самых нежных лет, эту тему. Она преждевременно состарила его мать, наполнила постоянной тревогой их дом, повергла в отчаяние их семью, сделала по временам отвратительным их доброго отца.
Бурденко медленно, как бы неохотно заговорил о горе семейств, пораженных этим тягчайшим пороком, омерзительнее которого едва ли еще что-нибудь можно сыскать, - о нищете и позоре, об унижениях и подлостях, сопутствующих этому пороку. И слезы невольно покатились по разгоряченным его щекам. Он схлебывал их, не замечая. И продолжал рассказывать об ужасе и стыде, которые испытывают, вероятно, все, кроме самого пьяницы.
- ...Вот уже подходит к концу моя жизнь, - говорил профессор Бурденко. - Длинная моя жизнь [а ему еще не было 60, когда он это говорил (прим.авт.)], не свободная от увлечений и, может быть, заблуждений. Однако, такого увлечения, как пьянство, в ней не было. Видимо, отец выпил за меня мою порцию и навсегда внушил мне отвращение к выпивке. До сих пор я помню эту проповедь мою о вреде пьянства. Апис был в восторге. Он только требовал, чтоб я стоял недвижимо. Нельзя-де даже двигать плечами, поднимать брови, произнося поучение, а тем более чесаться и покачиваться. Апис не понял, что я уже близок был к обмороку. Добрые люди увели меня в кабинет ректора и отпаивали там чаем. Взволнованность мою Апис отнес на счет робости моей и смущения перед его величественной особой.
Читать дальше