На кухне что-то загремело. Маня неловко, хватаясь за стены, мотнулась туда, турнула набившихся кур и воротилась с миской капусты.
- Ты-то в Казахстан тогда уехал, - подсела она ко мне снова. - Не видел этого (и верно, я не пережил сполна российских сорок шестого и сорок седьмого: в Казахстане в то время было терпимо, помимо карточек, разживались кукурузной мукой и кониной). А у нас только война кончилась, в колхозе ни мужиков, ни тягла, а тут вот тебе еще напасть - сушь хватила.
- Засуху-то я еще застал.
- Ну, все равно в городе тебе не так было заметно. А у на-а-ас! - Маня шумно втянула воздух, округлила глаза. - Земля растрескалась, порвалась глудами, веришь, скотина ходить боялась. Идет, землю нюхает, как будто не узнает. А ветер - што из печи, так и обдает жаром. Отсюдова, из деревни, было слыхать, как лес шумел обожженными листьями. Да и разделся он в тот год рано, чуть ли не в августе. Страх-то какой! Пожары зачались по деревням. Копну-копну под картошечным кустом, а там пусто, пыль горячая. Да и кустов иных уже не найти, иссохли, рассыпались в табак. А хлебушко! Так мы тади старалися, с таким трудом посеяли, а он колос толечко успел выкинуть, а дальше сил у него не хватило, обник, бедный, остался стоять пустой соломой. Глядеть на него больно. Прибегу, бывало, из колхоза, и стою, не знаю, за што браться: в избе пусто, ни маковой росиночки. Ох, лихо ты мое! Не забыть этова... Ну вот. Осенью собрал нас бригадир, Михей Иваныч тогда был, хороший человек, совестливый. И говорит: вот какие дела, бабоньки, сами все видите, хлеба в этом году не будет, давать нечево. А про остальное и говорить не приходится. Но трудодни ваши остаются в силе. Ежели на тот год уродит, тади и рассчитаемся. А пока, если хотите, забирайте на корню солому, может, чево из тех колосьев и налущите, все же не трава... Ну, мы и пошли по домам... И вот, Женя, когда я под весну схоронила девочку - ты ее и не помнишь, - легла я и не встаю. Думаю, не встану, поколь не помру. Пока война шла - крепилась, из последних сил жилилась пережить беду, а когда немца-то одолели, тут-то и расслабилась я, думала, теперь прошли все напасти. А на новую беду, грянувшую голодню, я уже собраться не сумела, кончилось во мне все горючее. Уж и помереть решилась, но дети не дали. Скулят-скулят на печи, душу мою выматывают. Встала я, а ноги в сапоги не лезут, налило их какой-то водою. Ну, поднялась через силу, обтерпелась, помолилась угодникам, собрала деток, Нину маленькую на руки, те трое - за подол, и побрели мы чуть свет со двора невесть куда... Да пошли не по улице, а крадучись, огородами, штоб никто не увидел... А в чужой деревне, в Букреевке, там только сумки надели. Сереже сумочку, Коле сумочку. Перед тем как уйти, всем пошила. Саня только пустой ходил, дак он не только просить, а и говорить ишо не умел...
Маня заморгала, заморгала, прикрылась рукой, но тут же отняла пальцы, рот ее потянула виноватая улыбка, и уже весело, как не о себе, вскинулась голосом:
- Ой, да ладно, чево взялась вспоминать! Я и сама теперь не верю, что это со мной приключилося. Будь бы жив Яша, разве я пошла бы со двора? А то одна - растерялася. Ты-то Яшу помнишь, не забыл?
Дядю Якова я помнил хорошо. Родом он не наш, не толкачевский, а из-под Воронежа, из-под Лисок. Еще в гражданскую мальчонкой подобрал его бездетный дед Кудряш и привел в дом. Парнишка прижился, стал помогать по хозяйству. Кудряш объявил его сыном, а потом, за несколько лет до войны, женил его на моей тетушке. Был он невеликого росточка, много меньше Мани, но живой, непоседливый и мастеровитый. Помню, в их избе всегда пахло сушившимся деревом, клеем, кипела стружка на полу, словно взбитая пена, нежная фуганочная стружка, в которой барахтались ребятишки. В зимнее время ладил он ларцы, сундучки, детские зыбки, прялки, решетчатые колясочки, салазки. Все это празднично смеялось ажурной резьбой и выдумкой. Но особенно было интересно, когда дядя Яков затевал строить лодку, как потом, уже готовую, свеже-белую, выкатывал по весне за ворота и там, под горой, на молодой травке при жарком костре и всеобщем восторге деревенских ребятишек поливал ее смолой. Правда, одно меня в нем отпугивало: он глотал полными ложками соду и, запрокинув голову, что-то закапывал в глаза. А потом стал ходить в черных очках и все реже брался за инструменты... По этой причине на фронт он не попал, а взяли его позже в строительную команду. Там он где-то и загинул...
- Штой-то сердце опять давит... - замерла Маня, не отпуская, однако, улыбки, все еще пытаясь удержать ее на мелко задрожавших губах. - и не давит даже, а как боднет-боднет... Давай, племяш, выпьем, что ли?
Читать дальше