При жизни старика из арфы извлекались только высокие, торжественные звуки.
Умирая, старик дрожащими руками передал арфу своему любимцу, юноше Ивону.
– Играй на ней все хорошее, все, что хочешь… – прошептал он, с усилием взглядывая своими угасавшими очами на румяное юношеское лицо, склонившееся над его изголовьем. Только не извлекай из нее фальшивых нот… Эти ноты режут слух… И не трещи на ней без толку! Пусть каждый добрый ее звук – грустный или светлый – будет внятен людям и вызовет отголосок в чьей-нибудь душе: в душе ли блудного или добродетельного сына – все равно… Для этой арфы – нет отечества, нет чужих, нет язычников. Весь мир – ее отечество, и все люди для нее – свои… Ивон! Исполнишь мой завет?
– Да! – промолвил юноша.
Старик с усилием приподнялся и, дрожащей, костлявой рукой указывая на небо, прошептал:
– Помни!
В предсмертном бреду горячие уста его шептали с мольбой: «Больше любви! Любви!..» И с этими словами умер старик.
Ивон полюбил арфу, хранил ее, как благословение умирающего старца, и с почетом держал ее в переднем углу своей комнатки, под старым, потемневшим распятием.
Ивон был красивый, здоровый юноша, с русыми шелковистыми кудрями, с цветущим, румяным лицом и с кроткими, карими глазами. В этих глазах светилась добрая, сильная, любящая душа, готовая ради ближних на всякие жертвы. Каждая хорошая девушка желала бы сделаться женою Ивона, каждый почтенный старик и старушка желали бы назвать его своим сыном… Старик знал, кому передавал свою арфу. Если бы он прожил еще сто лет, то все-таки не нашел бы человека – более достойного обладать его чудесной арфой.
Ивон воспевал природу, ее вечные, неувядаемые прелести, – и в звуках арфы как бы слышался шелест деревьев, сладостное дуновенье ветерка, тихое журчанье источника и пенье птиц лесных… Но Ивон воспевал не одну природу. Он пел о любви, о братстве, о мире всего мира, о дружной, единодушной работе «всех для всех», словом, пел о том, что навевают на всякую чуткую, благородную душу юношеские золотые мечты. Песнь его была поэтична. Много страсти, много святого увлеченья было в его игре; фальшивых нот не прорывалось и не слышалось бестолковой трескотни.
Нежно, любовно звучала арфа в его руках. И стар и мал заслушивались ее. Даже жесткие, черствые люди, казалось, дотоле жившие на свете только для одного зла, на горе ближним и себе, приходили от нее в восторг и умиленье… В потемки самой порочной души арфа вносила свет и радость, раздувая искру божию, невидимо для людей тлевшую в них под пеплом всякой житейской мерзости.
Человек, заносивший руку на ближнего, заслышав арфу, вдруг останавливался и, поникнув головой, шел в сторону, словно, преследуемый страшным вопросом: «Что хотел ты сделать с братом своим?» Скряга, заслышав звуки арфы, подзывал к себе нищего, за минуту перед тем прогнанного от его порога, и давал ему, не считая, целую пригоршню денег. Храбрый воин, в боях поседелый, приготовлявший оружие к битве и уже мысленно рубивший врагов своим тяжелым, вострым мечом, заслышав арфу, с глубоким вздохом оставлял свой блестящий меч и щит. Мудрец, ученый, целые годы не отрывавшийся от заплесневелых книг, сам заплесневевший над ними и позабывший из-за них весь мир, при звуках арфы невольно поднимал голову; седые, нахмуренные брови его расходились, разглаживались глубокие морщины, – и этот ветхий старик, желтый, как пергамент, сухой, как египетская мумия, вдруг улыбался и начинал тихо напевать ту песенку, что в далекие годы детства над его колыбелью певала мать. Старик плакал… Страдалец в звуках арфы находил отраду, своей скорби – утоленье. Счастливый при звуках ее всем сердцем, всеми силами души своей желал сделать всех окружающих довольными и счастливыми…
Для Ивона наступила благодатная пора. Он любил и был любим. Вероника, подруга его детских лет, сделалась его невестой.
Однажды в прелестный, праздничный, летний день Ивон надел свой нарядный бархатный камзол, маленькую шапочку с пером, рассыпал по плечам свои шелковистые кудри и, взяв арфу, отправился с невестой за город. Вероника была дивно хороша в своем белом платье, с своими роскошными, белокурыми волосами, свитыми на голове в виде короны; ее голубые глаза словно отражали в себе голубое, сияющее небо, а белоснежные щеки ее алели таким нежным, розовым румянцем, как будто на них почивал отсвет зари. Все, встречавшиеся с ними на улице, невольно останавливались, любовались на жениха и невесту и долго смотрели им вслед. И они исчезали в золотистой дали, как светлое виденье, на миг слетавшее с неба в эти темные, узкие улицы.
Читать дальше