– Мама, мама!..
Нахман оцепенел. Передвигавшаяся толпа насильно втолкнула его в сени, и в открытую дверь он увидел знакомую картину того, как оплакивают мертвое тело до похорон. На полу, ногами к дверям, закрытое черным сукном, лежало тело. Кругом валялась солома.
У изголовья горели свечи, и они казались не свечами, а чем-то исходящим от покойницы, как бы продолжением печального, оскорбительного образа человеческого ничтожества.
Они горели нехорошим пламенем, красные язычки с копотью рвались к потолку, и от них шел удушливый запах. Старухи стояли на корточках, положив руки на тело, и с плачевным пением рассказывали о добродетелях покойницы и искренно плакали, вознося моления, ибо вспоминали о своей жизни, беззащитной в руках Того, Кто может все… И это покрытое черным сукном тело покойницы, и эти скверно горящие свечи, и тоскливая, сладостная мелодия старух, – все было так внушительно, дышало такой властью, что потрясенные ужасом сердца не боролись…
На руках у Чарны, прижавшись к ней, сидела почерневшая от страха и горя Блюмочка и, когда она опоминалась, дико и жалобно вскрикивала; «мама, мама», и начинала биться и рваться… А Чарна какими-то своими словами уговаривала девочку, и по ее лицу, доброму, милосердному, текли слезы. У тела менялись старухи, приходили другие и однообразные поющие голоса и чудесные слова беззащитности и печали, такие трогательные, что стены бы заплакали, легко вырывали стоны и слезы у присутствовавших мужчин и женщин.
Нахман не выдержал страдания и пошел домой.
– Что с Блюмочкой? – спросила Мейта, увидев его.
Нахман не ответил, а Фейга стала рассказывать, как это произошло, и как убивалась Блюмочка.
– Что с ней будет, – спрашивала Мейта, – что с ней будет?
Она опять заплакала, вспомнив, как девочка вбежала в комнату и бросилась ей на руки, а Нахман, покачав головой, тихо произнес:
– Мы ее возьмем к себе, Мейта.
Теперь он чувствовал особенную нежность к девушке и хотел бы, чтобы Фейги не было, а он мог рассказать обо всем. И, когда Фейга, поняв по их лицам, что оба хотят остаться наедине, ушла, – Нахман пересел к Мейте и с жаром сказал:
– В жизни, Мейта, нужно быть добрым, милосердным… Мы сами слабы, беззащитны, но нужно быть милосердным.
– Мы будем милосердными, – произнесла она, поцеловав его руку, – больше, чем в наших силах…
Она не отнимала его руки от своих губ и так сидела, а он рассказывал ей о Неси, и в сердце обоих была печаль…
Очень поздно вернулась Чарна с Блюмочкой на руках. Девочка, разбитая усталостью, крепко спала, и Мейта, раздевая ее, целовала ее худенькие ручки, худенькое тело и плакала о ее судьбе. Чарна положила Блюмочку подле себя и всю ночь вздыхала, не смея своим голосом выдать всхлипывающей со сна девочке, что она не дома. На рассвете Блюмочка проснулась и, увидев себя в чужой комнате, как взрослая, тихо заплакала…
С тяжелым чувством Нахман пришел к Хаиму.
– Ну, вот и вы, – произнес Хаим шепотом. – Я думал – эта ночь не кончится. Что-то и вы не веселый…
Он оглянулся на Голдочку и еще тише сказал:
– Я думал, что в эту ночь потеряю ее… Душа моя разрывается. Добрая, как голубь. Добрая, Нахман, добрая!
Без жилетки, босой, похожий на больного мальчика, он стоял подле стола и смешивал горки табака, покашливал, а Нахман, не снимая пальто, недоумевающим тоном рассказывал о Блюмочке.
– Да, да, – вздохнул Хаим, – невесело в нашем городке. Нищие, больные… И отчего это человеку не везет на земле?
Нахман сбросил пальто, отогрел руки у казанка и подошел к столу.
– Подождите, – остановил его Хаим, – табак еще сухой…
– Я ничего не понимаю, – говорил Нахман, наблюдая, как Хаим набирал из кружки воды в рот и брызгал на табак, – нет, не понимаю! Вот нищета. Человек работает, – он должен быть свободным. Но работа не помогает. Свободы нет, сытости нет, здоровья нет. Я говорю, как ребенок, и знаю это. Нужно быть добрым… Но несчастный не может помочь несчастному, и все остается по-старому. Я мог бы, Хаим, сказать, что счастлив, но я замучился…
Он говорил так сердечно, и Голдочка поднялась на локтях, чтобы лучше расслышать.
– Хорошо, что я стою уже у конца, – задыхаясь, выговорила она.
– Вы совсем как дети, – растерянно произнес Хаим, – чего вы плачетесь? Это жмет сердце, это режет, как раскаленные ножи, но посмотрите на меня. Перестало на минутку болеть, – опять нужно стоять на ногах. У меня билет, но у каждого есть свое. Я не согласен с ребятами, но и у них свой билет, и вот здесь я верю им. Я не хочу другой родины, но сионизм, билет, – я верю им… Подождите, Нахман, сегодня ко мне зайдет один из ребят узнать адрес заказчика, которого я нашел для него. Вот с ним поговорите!
Читать дальше