Гилдин, покрутив в воздухе ферзем, поставил его на место, оценив свое, видимо, шахматное состояние 'нихт-гут', на что Голдин возражал: Взялся-ходи, - и добавлял, что нечего жаловаться: - Кругом депрессия; всему миру 'нихт-гут'; пусть хотя бы детям было
бы хорошо. - Кичкин язвительно фыркал и начинал про свое - 'про определенные обязательства заевшегося Запада, которые надо потрудиться выполнять'...
Дарий, в таком случае, склонял Балкопу пройтись еще на два круга ничто так не облегчало душу как простая пешая ходьба.
На первый день Хануки почтальон Льюис вручил Дарию два письма, оба адресованные ему лично, с его именем, написанным полностью от руки. Одно письмо было в пожелтелом первомайском конверте из Ессентуков. Какой-то незнакомый Дарию пионер Саддык Мамеев писал ему округлыми детскими буквами: - Дорогая дядя Даша! Приезжай к нам в Ессентуки...
В письме сообщалось, что мама и сын Мамеевы очень любили покойного Семена Исааковича, 'Сенечку, который всегда хорошо отдыхал и поправлялся в их санатории ХХ партсъезда'. Заключалось письмо дипломатическим заявлением, что, если дядя Даша занята и не может быстро приехать в Ессентуки, маленький Саддык с мамой и даже шофер санатория - Гога готовы сейчас же приехать погостить в Америку и, тем самым, 'утереть нос всем в 4-ом грязелечебном корпусе '.
Второе письмо, в плотном аккуратном конверте со штампом меноры, похожей на ветку ханаанской пальмы, оказалось персональным Дарию приглашением на воскресенье в местную синагогу. На то же самое воскресенье выпадал день рождения душанбинки Цили Рахмуновой, соседки по дому. Впереди маячили бесконечные праздничные дни по местному календарю, сверкающее марево, через которое нужно было перескочить в Новый год. Дарий, решив побороть свой психоз, уже который день избегал испытаний судьбы - не искал своих отражений и брился вслепую, как Рей Чарльз.
С ночи выпал легкий декабрьский снег и тут же стаял, если не считать слабых улик по краям тротуаров и крыш, по гребням внавал оставленных холмиков листьев. Было солнечно и зябко, но не морозно - обычный нью-йоркский декабрь, неуверенный - превратиться ли ему в зиму или еще помедлить под видом поздней осени. Так же неустойчиво вели себя хлопотливые жители: выпал бы большой снег, что было вполне по сезону, они бы счищали его лопатами и снегометами, а при солнце и наплыве теплых воздушных масс с Карибов, во власти безусловного рефлекса, они принимались сгребать павшие листья, сдувать их эжекторами - всегда найдется неубранный закуток. Временами, по случаю особо редкого потепления, совсем по-летнему запускали (в декабре!) занудные тарахтелки-травокосилки.
В полдень Хануки улица вокруг районной синагоги Бет-Тефила была заставлена автомобилями плотнее обычного. Русские пенсионеры, жившие поблизости, приходили пешком; американских привозил микроавтобус дома престарелых. У входа активисты раздавали ермолки и ажурные головные наколки, пришлепывали на грудь наклейки - 'Хелло, я - Ханна', поддерживали шатких старушек и вкатывали инвалидов на колесных креслах. Зал быстро заполнялся. Сверкали напросвет витражи высоких восточных окон с многоцветной мозаикой из менор и свитков в языках пламени древних букв.
Раввин, полосатый от талеса и косых лучей солнца, назвал страницу. Зашелестели. Началось чтение. По сигналу с бимы зал шумно вставал; облегченно шумно садился. Пел кантор. Дарий и Анна ('Ханна' на нагрудной наклейке) не раз бывали в этой синагоге, знали, как отыскать нужное место в книге, когда можно просто бормотать, а когда - произносить слова вслух и завершать вздохом - 'Амен'. Наблюдая детей в молящейся толпе, Дарий представлял, как должно быть просто и естественно им совершать все это и как в старости привычка может стать утешением. У него самого таковой, увы, не имелось. Дарию было несколько совестно, хотя так поступали все иммигранты из Союза, тарабанить сущую абракадабру, попугайничать слова и звуки, как балбесу, не приготовившему урок, разве что разыгрывать прилежание. Он видел, что многие делают то же самое; получалось смешно. С другой стороны возникала тоска и становилось грустно от того, что он, жизнь уже проживший человек, какой-то не настоящий, не еврей, не русский - 'малаец' из антисемитского анекдота, только обозванный евреем, а, по сути, запутанный еще больше, чем бродяга Сеймур.
Верно, случалось, Дарию чудились знакомыми эти давно слышанные слова. Он помнил как их повторяла мать; память была с терпким запахом выделанной кожи (дед занимался кожевенным ремеслом); помнил как отец в сапогах вел его за руку вдоль высоченных дровяных сараев, по лужам и лопухам, по гомельской улице в воскресенье. Шли в синагогу? Помнил молитвенник в лоснящейся обложке на густо накрахмаленной скатерти, коптящую керосиновую лампу, осколок сахара или жменю халвы в липкой золотой бумажке...
Читать дальше