1 ...5 6 7 9 10 11 ...102 Именно музыка сгладила во мне память о наших прошлых жилищах в различных городах и весях, да и память о самом времени. Мне все кажется, что мы никуда не выезжали из комнат-дней, меблированных знакомыми голосами и оркестрами, проживаем на одном и том же месте, а где-то высоко над нами проносятся, как ветра, пейзажи, исторические события, климатические пояса...
Нас вдруг надолго сводит, как во времена наступивших холодов, в одной комнате Шумана или Римского-Корсакова. Одно время года успевает смениться другим, а в доме прочно поселяется Чайковский, хотя никто из нас не ожидал этого, -- все началось с "Сентиментального вальса", разучиваемого мною для зимних экзаменов в музыкальной школе. Скромные ученические звуки стронули с места целую лавину, и отец, не особенный поклонник Петра Ильича, понимает: для того чтобы не образовались заторы, грозящие всем нам бедой, следует разрешить этой лавине пройти над его головою.
Он не покладая рук пишет реферат слегка изменившимся под влиянием Чайковского почерком, а затем принимается печатать на машинке список своих статей для предстоящей защиты диссертации на соискание степени доктора наук. Отец был плодовит, как Гайдн или Россини. И возможно, в этом списке кораблей, как и у Гомера, была своя фосфоресцирующая сквозь научные термины поэзия. Он был талантливым химиком-органиком, но, как ни странно, мысль его любила общие, насиженные места, как горделиво шагающий на завод рабочий любит шарканье ног идущей в первую смену толпы. Зная эту слабость отца к общим местам и к так называемому веянию времени, я норовила этим воспользоваться... Мне здорово тогда помогла песенная лирика, совсем недавно узаконившая целый ряд штампов: большие дороги, город на заре, таежный десант, туман и запах тайги -- целые колонны образов, заполняющие белые лакуны дозволенной романтики, внутри которой набирал силу мутный зародыш официоза. К этой теме, к мелодии, петляющей между высокой романтикой и мелким социальным цинизмом, я и прибегла, вооруженная популярными куплетами о поисках смысла, дальних путях и трудовых дорогах, так что отец, решивший было всунуть меня в политехнический, где он что-то значил, растерялся перед неподкупным блеском моих глаз. Но все-таки задал мне риторический вопрос: о чем ты думаешь? Я возразила, что глагол думать не несет в себе никакого практического смысла. Это почему же? -- заинтересовался он, обожавший всякие споры в традициях митрополита Введенского с Анатолием Луначарским, в которых якобы рождается истина, как Афродита из пены морской. Он любил достойного собеседника. Когда он ввязывался в спор, его можно было брать голыми руками. Как и все люди этого дурацкого, полуинтеллигентного плана, заплатившие страшную цену за возможность выговориться на общие темы труда и долга, он легко впадал в рабскую зависимость от своей и чужой эрудиции. Он ждал от меня подтверждения, что о чем-то я все-таки думаю, эрго существую, что я способна развить свои таланты, чтобы заработать себе на кусок хлеба, о чем они все, родители, так пеклись.
-- А ты можешь поймать себя на хоть сколько-нибудь значительной мысли? -- спросила я его. -- Сильной и свежей, как ветер, бьющий в паруса Колумба?
-- Я все время думаю, -- с готовностью отозвался отец. -- Я погружен в это занятие и днем и ночью. Это моя работа -- думать.
-- Вот именно, работа, -- изображая азарт спорщицы, возразила я, -труд, который превратил обезьяну в еще большую обезьяну... В чем плод твоей думы? В том, что ты создал какую-то там невиданную кислоту? Лучше бы ты создал в непроходимом лесу тропинку, она по крайней мере общедоступна и не кичится именем своего создателя... -- разглагольствовала я.
Улыбаясь, отец одобрительно кивнул. Помолчав, припомнил вехи своего трудного пути. В шесть лет он пел на клиросе, в восемь -- бегал по улицам, продавая "Известия", в десять -- служил рассыльным в железнодорожной конторе, с двенадцати работал уборщиком в различных учреждениях, по ночам просиживая за книгами, к шестнадцати вполне прилично знал три европейских языка... Мало же ему надо было, мало, как нищему, стоящему перед нашей булочной с протянутой рукой, -- что в нее ни сунут, за то и спасибо: революцию, террор, социальную справедливость, скорбь мирового пролетариата яростным январем двадцать четвертого года, Шахтинское дело, ежовую рукавицу, бериевскую амнистию, пакт Молотова -- Риббентропа, вшивый окоп под Москвой, немецкий концлагерь под Витебском, советский на Колыме -- все он принимал как неизбежность, имеющую некую высшую цель, пошитую для будущего человечества навырост, и только однажды здравый смысл проговорился в нем: в один мартовский вечер начала пятидесятых он примчался в крохотную амбулаторию шарашки, где он вместе с другими учеными работал над созданием бомбы, влетел в палату и, даже не поняв, что жена находится почти при смерти (острое пищевое отравление!), что состояние ее с каждой минутой ухудшается, заорал:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу