Внезапно я уткнулся в чей-то живот, загородивший мне дорогу. В чей-то серый пиджак. А выше был синий галстук в крапинку. А сбоку, под мышкой, была кожаная папка.
А потом я увидел круглые очки, устремленные на меня сверху вниз.
Это был он. Представитель, Владимир Константинович Наместников.
Я хотел уж было сказать ему "здравствуйте", мол, вот и я, привезли меня сюда, как вы велели. Но я тут же испугался, что он спросит меня: а как я здесь оказался, на этой улице, зачем брожу один, почему без спроса вышел? И смолчал.
А он, тоже молча, взял из моей руки недоеденное "эскимо".
Так. Ну, конечно. Сейчас он отправит его себе в рот, как тот дылда в общежитии мои конфеты, и пошлет за водичкой... Неужели за тем и привезли меня сюда, в Москву, чтобы все подряд отбирать?
Владимир Константинович огляделся, подошел к урне и брезгливо швырнул туда мое "эскимо". Вернулся и стал тщательно отирать платком пальцы. Потом наклонился ко мне и сказал:
- Запомни. Это - последнее мороженое, которое ты ел в своей жизни.
5
Так началось мое учение.
Рано утром, проснувшись, умывшись, одевшись, как подобает, мы отправлялись из общежития в училище, с Красной Пресни на Большую Грузинскую. Пешком, конечно, - не столь уж дальний путь. Правда, когда миновали осенние месяцы и наступила зима, утреннее это хождение было не из приятных. И даже не в холоде тут дело, хотя и доводилось нам бегать по крепкому морозцу, не во встречном ветре, не в скользких тротуарах - это, в общем-то, ерунда. Неприятность заключалась в том, что было в эту пору еще темно. Совершенная ночь была на улице в тот час, когда мы гуськом, задрав воротники, нахлобучив поглубже ушанки, топали с Пресни на Грузинскую. Конечно, вокруг горели фонари, светились этажи домов, искрились желтым инеем окна проезжающих трамваев, задние огоньки автомобилей были красны, как угольки, а на передних стеклах такси угольки были зелеными.
И улицы были полны людей, спешащих на работу, у метро кипела и ворочалась толпа - да, уже был самый настоящий день.
Но поднимешь глаза, взглянешь исподлобья - а в небе-то еще ночь, густая, сонливая, беспробудная... Глаза сами собой норовили закрыться снова. Теплый зевок слетал с губ, превращаясь тотчас в облачко студеного пара.
Но мы уже протискивались в двери училища. Наваливались на вешалки.
А наши носы чутко улавливали и мгновенно определяли запахи, доносившиеся снизу, из столавой,
- Тефтели?
- Тефтели...
- Братцы, тефтели!
Я до сих пор не знаю, как по-научному решается вопрос насчет связи между нюхом и слухом. Но я лично уверен, что такая связь является законом. Вот, скажем, в наше училище принимают ребят с безупречным слухом и отличным голосом. Однако и я и все мои новые друзья, включая недругов, все, кто был в нашем училище, помимо совершенного музыкального слуха, обладали поразительным нюхом на то, что готовилось для нас на завтрак, обед и ужин в полуподвальной кухне. Мы на расстоянии двух этажей отличали гуляш с макаронами от гуляша с картофельным пюре так же безошибочно, как различали на слух си и си-бемоль третьей октавы.
Когда же на завтрак жарили оладьи, что случалось довольно часто, то тут, по правде говоря, и не требовалось особенного нюха, было вполне достаточно зрения: едва мы переступали порог, у нас начинали слезиться глаза. Все этажи, все коридоры, все классные комнаты были полны едкого, прогорклого сизого дыма. Дым этот очень стойкий. И он особенно досаждал в те самые главные и святые часы нашего распорядка, когда шла утренняя спевка. В зал, где мы пели, проникал и долго не улетучивался дым, от него першило в горле.
Но я об этих спевках расскажу чуть дальше.
А сначала - о других уроках. То есть о тех предметах, которые существуют в любой школе, на которых она, школа, стояла, стоит и будет стоять во веки веков.
Тут нас учили читать. Тут нас учили писать. Тут нас учили считать. Ма-ма, па-па. Нажим - волосная, нажим - волосная. Два прибавить два будет четыре.
И об этом можно было бы не распространяться: ведь всем это известно, никого не миновала эта наука. Кабы не одно существенное отличие.
Во всех нормальных школах учат писать таким способом: сперва в косую на трех линейках, потом в косую на двух, затем на двух линейках уже без косых, после - в одну линейку. А потом уже пиши всю жизнь как бог на душу положит...
У нас было иначе. Мы начинали не с двух, не с трех, а с пяти. С пяти линеек, которыми была расчерчена наша классная доска - белой краской по охре. В каждом классе нашего училища, с первого по десятый, висели одинаковые доски - и все они были в несколько рядов разграфлены пятью линейками нотного стана.
Читать дальше