Под вечер, из глубины дворов, точно из глубины души, доносится старинное заунывное пение, под аккомпанимент двухструнной балалайки. Но с наступлением темноты, все вокруг незаметно умирает. Кое-где еще слышатся отдельные голоса; прерывисто и жалобно, как дыхание больного, вскрикивает и обрывается песня курда. Обнаженные горы покрываются последним румянцем, и тогда все камни бывают хорошо видны.
Тем временем, набожные персы неспеша раскладывают на дороге коврики, приготавливаясь к вечерней молитве. С голыми ногами, они подходят с молитвой к воде, и читают по-арабски:
"О верующие! Когда становитесь на молитву, омывайте лице ваше, и обе руки ваши, и обтирайте ваши головы, а ноги до ладыжек. Всякий, кто тщательно совершает омовение, очищает свое тело от всяких грехов, хотя бы грехи скрывались под ногтями пальцев..." {118}
В такое время нас доставили в казарму, у закрытых ворот которой, сидя на корточках, дремал часовой. По его ленивым движениям было видно, что он скучает, и в то же время, очень дорожит своим бездельем. Ему было хорошо, покойно, и он с удовольствием думал о том, что ему хорошо, и не хотел ни чем нарушать свое спокойствие. "Зачем пришли эти русские, чего им надо? подумал он с раздражением в сердце, подымаясь с корточек. - Эти русские всегда желают того, чего никогда не бывает..."
Он с сожалением посмотрел на нас, пропуская в ворота.
Отведенное для нас помещение закрывалось снаружи висячим замком. Каменный пол был покрыт цыновками, а в нише стоял ручной фонарь. Фонарь коптел, попыхивал, как перед смертью, бумажные заплаты на стекле начинали гореть, и воздух радостно врывался во внутрь, раздувая пламя. При свете фонаря были видны белые стены, исписанные в разных местах короткими надписями, именами, фамилиями побывавших здесь до нас людей, бежавших из России. Некоторые надписи смешили, вроде: "Курица не птица, а Персия не заграница!". Другие, были бодрые, наполненные надеждой, а в некоторых слышался стон наболевшей души.
Я ходил от надписи к надписи, точно от человека к человеку, разговаривая с ними, как с живыми людьми.
- Что вы делаете? - окликнул меня в это время часовой, просовывая в щель двери зажженную папиросу. - Ведь уже утро! {119}
V
Начальник пограничного поста, несмотря на свой преклонный возраст (ему было уже под шестьдесят лет), был все еще в чине капитана, что его, впрочем, нисколько не огорчало. Напротив, в этом маленьком городке, где даже капралу оказывают чрезмерные почести, начальник поста чувствовал себя, по меньшей мере, губернатором. Его здесь боялись, слушались с первого слова, старались ему угодить, заискивали перед ним, и всячески одаривали его, хотя по своему характеру, был он человеком вполне смирным, даже, я сказал бы, добрым и отзывчивым; он плакал, когда кого-нибудь жалел.
Проснувшись в это утро от сладкого и безмятежного сна, начальник поста вынул теплые ноги из стеганного одеяла, отыскал ими стоптанные, но все еще мягкие ночные туфли, закурил длинную трубку, и надев военный китель с позументами, пошел без штанов на базарную площадь узнавать новости и посмотреть, как идет торговля. В ковровом ряду у него были близкие друзья, с которыми он откровенно делился, советовался обо всем и брал у них взаймы деньги.
- Много нового, дорогой мой, много нового... - говорил он усаживаясь с ногами на ковре, куда сам хозяин-трактирщик уже нес ему поднос со стаканчиком золотистого чая, куском овечьего сыра, и ломким, еще не остывшим, хлебом-лавашем.
- Скоро, наверно, вся Россия перебежит в Иран; уже бегут знатные люди, очень важные, а выглядят они, как хаммалы (грузчики), {120} хуже нищих. Солдаты говорят, что на них жалко смотреть...
При этих словах, начальник поста готов уже был расплакаться, но его прервал трактирщик, говоря:
- Ваше превосходительство (так величали его здесь все), позвольте мне угостить чаем новых беглецов. Они, несчастные, наверно сильно проголодались. Ведь в России теперь люди всегда хотят кушать...
- Да, да... - обрадовался капитан, - ты уж их накорми, пока я распоряжусь насчет питания. Они все равно на казенном довольствии, ты не беспокойся, за все получишь сполна...
Скоро с нашей двери был снят замок, и в сопровождении караульного, трактирщик внес живительный чай с куском овечьего сыра и ломким, хрустящим хлебом-лавашем. С этого времени, к нам допускали только брадобрея, смирного и на редкость молчаливого старика, и трактирщика, жгучего брюнета, с бархатными глазами и шелковой бородкой, для ношения которой он имел специальное разрешение. Это был недавно освобожденный из тюрьмы армянин, состоявший в свое время на военной службе в русской императорской армии, и осужденный за прелюбодеяние (говорили, что он проник в гарем знатного перса) на пятнадцать лет тюремного заключения.
Читать дальше