А, может быть, только ими и славны будут необъятные степи?
* * *
Легкий утренний морозец. В лужах словно битое стекло — льдинки — голубые от неба и желтые от листвы. Парк уступами нисходит к реке. Вместо помещичьего дома над прудом белая колонна, как перст одинокая, среди груды кирпича. Уцелела беседка — эрмитаж — каменная голая нимфа съежилась от холода в траве. Среди золотых листьев серая урна. На ней высечена надпись:
Все то, что ты любил в те радостные дни,
Под этой урной сев, припомни и вздохни.
Сажусь и вспоминаю. Вдали расстилаются осенние холодные твердые от мороза поля. Пахнет здесь в парке сырою землею и гнилыми прошлогодними листьями. Пахнет старым миром благословенного императора. Какая грусть!
Мы двое суток ехали в теплушке. На тюках рядом со мною сидели люди и ругали меня, т. е. не прямо меня, а косвенно. Вот, мол, большевики то, большевики это. А я, ведь, без пяти минут большевик. Это я-то! Или: помещики, мол, то, да помещики это… А я, ведь, пять минут назад помещик… Это тоже я-то! Со мной приехал опытный партийный работник Ваня Воробушек — восемь лет сидел в Шлиссельбурге. Презрительно вежлив, но говорит мало — читает историю социализма. Говорят, кругом было много вспышек крестьянских восстаний. Я беседовал сегодня с некоторыми здешними жителями. Непроницаемы и на вид тупы, но ясно, что притворяются. „Вам виднее… Советская власть — это тебе не царь — до всего доходит… Жизнь теперь, конечно, аккурат. Вот только портянками пообносились, а достать негде… Опять тебе за каждой иголкой в Москву поезжай, и ту отнимают, а так очень всем довольны“.
* * *
К вечеру ярусами покрыли небо стальные тяжелые облака. Поля дохнули холодом, и с печальным шумом наклонились в парке липы. Мы поселились в маленьком уцелевшем флигеле. Когда-нибудь жили здесь старушки-приживалки, вязавшие чулки и поившие молоком сонных кошек. От них остался еще здесь уютный кислый запах.
Долго беседовали с учительницей, худенькой бледной девушкой. Мрачная картина. Учительница боится нас и, видимо, не сочувствует. Должно быть, эсерка. Все тоскливо глядит в окно на тускнеющие поля. Как, должно быть, одиноко ей жить в этой темной глуши, далеко от железной дороги, под зловещий шум мертвого парка. Что-то забытое пробудилось во мне. Когда Ваня Воробушек вышел зачем-то, я тихо спросил ее:
— Вам скучно здесь?
— Как когда… — сказала она и, ясно, не хотела быть откровенной.
— Я ведь не большевик, — шепнул я.
Она изумленно взглянула на меня.
Необыкновенную нежность почувствовал я к ней, к этой одинокой в огромном мире девушке. Захотелось вдруг самого обыденного мещанского счастья где-нибудь здесь в маленькой комнатке с огромной печью. Затопить печку вечером и обнявшись смотреть в окно на темнеющие дали.
— Уезжайте, — прошептала она вдруг со страхом, схватив меня за руку, — сегодня из Климова приходили мужики… о чем-то с нашими договаривались… Смотрите… В Климове двух агитаторов убили… Уезжайте пока до ночи…
Я посмотрел в ее большие испуганные глаза и поцеловал руку, лежавшую на моей. Бедняжка! Как задрожала она, как затрепетала. Ах, какое дело мне до этих темных степей! До этих людей с всклокоченными бородами. Своего, своего тихого счастья нужно мне, и не безумен ли был я в тот миг, когда позавидовал могучим рукам, потрясающим основы вселенной…
Ваня Воробушек вошел в комнату и насмешливо взглянул на меня и на учительницу.
— Темная здешняя сторона, — сказал он, — народ глупый, не знает куда ему ткнуться. Придется попотеть. Отряд вызвал. Что-то не едет…
И он вынул и положил на стол револьвер.
Учительница ушла, испуганно снова поглядев на меня. Я видел, как прошла она мимо окна на фоне блеснувшего вдали багрового неба и оглянулась, будто напомнить хотела о чем-то. Потом скрылась в парке.
Воробушек раскрыл „Историю социализма“
Счастливец!
* * *
Сейчас, когда я пишу это, он сидит спокойно и при свете огарка читает. Иногда складки собираются у него на лбу, словно удивляется читаемому. Тогда на секунду отворачивается он от книги и глядит на черное окно. Мы сидим с ним в одной комнате, но нам не приходит в голову заговорить… О чем? Он сознательно отрезал и передал в партийный комитет свою волю. Он чувствует себя колесиком в гигантской машине; он знает, что и после его смерти будет она шуметь и извергать пламя, только одно колесико заменят другим. А мне (теперь я чувствую это) нужно своего счастья, хотя бы маленького, как эта комната, и скромного, как худенькая учительница… Мне страшно. Воробушек внезапно перестал читать и, устремив взор в окно, стал напряженно прислушиваться… Вдруг он вздрогнул и схватился за револьвер… Да, это безусловно не парк шумит…»
Читать дальше