В 1955 году Шварц усложняет систему записей, вводя в дневник новую творческую работу - целую серию эссе, названную им "Телефонная книжка". 19 января 1955 года он записал: "Хотел затеять длинную работу: "Телефонная книжка". Взять нашу длинную черную книжку с алфавитом и за фамилией фамилию, как записаны, так о них и рассказывать". Он расписал не только упомянутую, ленинградскую, но и московскую свою книжку, где были телефоны его друзей и знакомых - москвичей. В результате получилась целая галерея портретов-миниатюр современников, написанных мастерски, правдиво, лаконично и ярко. За ними встает целая эпоха общественной и культурной жизни страны 1920-1950-х годов.
Шварц, человек наблюдательный, умный, тонкий, одновременно ироничный и деликатный, относился чрезвычайно ответственно к создаваемой им галерее портретов. 24 марта 1955 года он отметил в дневнике: "Я пишу о живых людях, которых рассматриваю по мере сил подробно и точно, словно явление природы. Мне страшно с недавних пор, что люди сложнейшего времени, под его давлением принимавшие или не принимавшие сложнейшие формы, менявшиеся незаметно для себя или упорно не замечавшие перемен вокруг,- исчезнут. Нет, проще. Мне страшно, что все, что сейчас шумит и живет вокруг,- умрет, и никто их и словом не помянет - живущих. И это не вполне точно. Мне кажется, что любое живое лицо - это историческое лицо - и так далее, и так далее. Вот я и пишу, называя имена и фамилии исторических лиц".
Ниже публикуются отрывки из дневника Е. Л. Шварца. И дневники, и телефонные книжки хранятся в составе фонда Е. Л. Шварца в Центральном государственном архиве литературы и искусства СССР.
В Ленинградском отделении издательства "Советский писатель" готовится к выходу книга Е. Шварца "Живу беспокойно...", в которую вошла значительная часть дневников писателя.
К. Н. Кириленко
22 января
Возвращаюсь к [19]21 году. Я чувствовал себя смутно, ни к чему не прижившимся. Морозы напали вдруг на нас - и какие. В нашей комнате лопнул графин с водой. Времянки обогревали на час-другой. Попав с улицы в тепло, я вдруг почувствовал, что вот-вот заплачу... И в такие вот смутные дни я стал слушать лекции среди людей непонятных и чуждых, как бы несуществующих. Скоро я убедился, что не слышу ни Чуковского, ни Шкловского, не понимаю, не верю их науке, как не верил некогда юридическим и философским и прочим дисциплинам. Весь литературный опыт мой, накопленный до сих пор, был противоположен тому, что читалось в Доме искусств. Я допускал, что роман есть совокупность стилистических приемов, но не мог поверить, что можно сесть за стол и выбирать - каким приемом работать мне сегодня. Я не мог поверить, что форма неорганична, не связана со мной и с тем, что пережито. То, что я слышал, не ободряло, а пугало, расхолаживало. Но не верил я в прием, в нанизывание, остранение, обрамляющие новеллы, мотивировки, оксиморон и прочее - тайно. Себе я не верил еще больше. Словом, так или иначе я перестал ходить на лекции... Я шагал по улице и увидел афишу: "Вечер Серапионовых братьев". Я знал, что это студийцы той самой студии Дома искусств, в которой я пытался учиться. Я заранее не верил, что услышу там нечто человеческое.
23 января
Дом искусств помещался в бывшем Елисеевском особняке, мебель Елисеевых, вся их обстановка сохранилась. С недоверием и отчужденностью глядел я на кресла в гостиных. Пневматические, а не пружинные. На скульптуры Родена мраморные. Подлинные. На атласные обои и цветные колонны. Заняв место в сторонке, стал я ждать, полный недоверия, неясности в мыслях и чувствах. Почва, в которую пересадили, не питала. Вышел Шкловский, и я вяло выслушал его. В то время я не понимал его лада, его ключа. Когда у кафедры появился длинный, тощий, большеротый, огромноглазый, растерянный, но вместе с тем как будто и владеющий собой Михаил Слонимский, я подумал: "Ну вот, сейчас начнется стилизация". К моему удивлению, ничего даже приблизительно похожего не произошло. Слонимский читал современный рассказ, и я впервые смутно осознал, на какие чудеса способна художественная литература. Он описал один из плакатов, хорошо мне знакомых, и я вдруг почувствовал время. И подобие правильности стал приобретать мир, окружающий меня, едва попав в категорию искусства. Он показался познаваемым, в его хаосе почувствовалась правильность. Равнодушие исчезло. Возможно, это было не то, еще не то, но путь к тому, о чем я тосковал и чего не чувствовал на лекциях, путь к работе показался в тумане. Когда вышел небольшой, смуглый, хрупкий, миловидный не по выражению, вопреки суровому выражению лица, да и всего существа человек, я подумал: "Ну вот, теперь мы услышим нечто соответствующее атласным обоям, креслам, колоннам и вывеске "Серапионовы братья"". И снова ошибся, был поражен, пришел уже окончательно в восторг, ободрился, запомнил рассказ "Рыбья самка" почти наизусть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу