В Москве я держу две квартиры. В одной живу открыто. Во второй скрытно, потому что в ней обитает Колюня. Адрес и телефон первой можно получить на московской улице академика Королева в конторе лицензирования частной охранной и детективной деятельности. Тот, кто попытается вынюхать местонахождение второго логова, рискует смертельно.
Когда я открыл электронной пластинкой сейфовую дверь этого логова, чей-то риск, судя по грохоту выстрелов и воплям, уже оборачивался бесславной кончиной. Успев снять и повесить пальто, я рухнул, прошитый очередью из тяжелого пулемета, лицом в собственные шлепанцы. Мне кажется, так мой труп выглядел натуральнее.
- Твой конеч был ужашен, - сказал Колюня, терявший молочные зубы, и сменил расстрелянный магазин. - Ты шо севоня рано?
И увидел шлайновский конверт с кнопкой, торчавший из кармана пальто. Самое худшее, с чем мог я явиться. После появления такого Колюня отправлялся на несколько дней, а то и недель на попечение доброй тети, называвшейся сначала "Наплевать-на-деньги-нужна-забота", а потом Оксаной Ивановной, превратившейся в Ксану. Ефим, когда мы обсуждали Колюнину участь, сказал, что теперь придется нанимать другую Ксану, привычная изготавливается заиметь собственного ребенка. И при этом не удержался от пошлостей в мой адрес, которые сходили у него за дружеские шутки. По мнению Ефима, ему как оператору полагалось освежать подобными остротами "гуманитарный" контакт с агентом...
Колюня бросил пулемет. Он всегда, когда расстраивался или терпел ижицу, стоял боком. Под ухом на шее, торчавшей из воротника растерзанного в бою свитерка, тянулась синяя жилка. Как у его эстонской православной матери, ставшей моей невестой по переписке, затеянной мамой из Бангкока с православным батюшкой в городе Веллингтон, Новая Зеландия. Батюшка, с которым я потом увиделся на отпевании папы на Филиппинах, оказался австралийским аборигеном с проволочной бородой.
Я не помнил, обнимал ли меня отец, когда я пребывал в возрасте Колюни, в подобных ситуациях. Поэтому я не знал, следует ли это сделать только потому, что мне этого теперь очень хочется.
- Можно я тебя обниму, а? - спросил я, поднимаясь с пола.
- Твой конеч, конечно, был ужашен, - повторил он. - Ну, ладно, давай, раз уж вылез из могилы...
И, хотя я так и не шевельнулся, он закинул руки мне за шею и повис под подбородком, мотая ногами. Голова его пахла, как у матери в молодости.
- Жить не хочичя, - сказал он мне в грудь. И вздохнул. - Ну, зачем она спилась, а?
Я бы сжег всю деревню, где жили бабы, научившие Наташу пить водку из бутылок с кавказскими юридическими адресами заводов на красных этикетках. Я бы и всю Россию сжег из-за этого, если бы по своей собственной воле не привез после смерти папы, застрелившегося на Филиппинах, все оставшееся у меня в этой жизни - маму и эстонскую Наташу в эту Россию. Даже уговаривал...
По правде говоря, жечь я все-таки пошел. За четыре дома от своего, купленного у художника в деревне на берегу Волги под Кимрами и перестроенного на деньги, заработанные у Шлайна. И подружка, и её муж с утиными носами, едва втиснувшимся между вылинявшими до бесцветности глазками, достойное продолжение в четвертом поколении породы джентльменов из комбеда, не только мне - мухам не могли оказать сопротивления. Я огляделся в избе, оставил их старшей девочке деньги, какие насобирал по карманам, и отправился звонить родителям Наташи в Новую Зеландию.
Женщины-алкоголички не вылечиваются никогда. Такова медицинская правда. Может быть, только применительно к России? Так я сказал её отцу, бойцу 22-го территориального, то есть эстонского корпуса Красной армии, в полном составе сданного в плен под Псковом в июле 1941-го. Старый Айно Лохв понял. И Шлайн занялся устройством бумаг для перевода больной такой-то из спецсанатория под Москвой, где, как говорил он мне в утешение, лечили в свое время жен членов политбюро, в лечебницу под Веллингтоном.
Купив квартиры в Москве, я сжег свой дом под Кимрами. Прибежавшим на пожар мужикам и бабам дал возможность вытащить из огня все, что смогли спасти. А потом сказал, чтобы дуванили добро, и уехал.
...Беззубый человечек, устав висеть на одних руках, обхватил меня и ногами.
- Не говори так про маму, - сказал я.
- Это только тебе.
Слишком тепло стало на груди. Он плакал. Без всхлипов. Не только по матери. И по мне. Я-то знал. Ему бы не захотелось заплакать от жалости к себе. Он уродился в деда, и это меня угнетало все больше по мере того, как по косяку кухонной двери ползли вверх "зарубки" маркером-фломастером, метившие рост Колюни. Потому что доброта, как говаривал его же дед, хуже воровства, и какой судьбой может обернуться отравленный ею характер, какую цену придется за неё платить в жизни, сколько она ни протянется, можно только гадать. Во всякую тварь, даже кошку, если хотите, природа-матушка встраивает счетчик на доброту, только тариф она взимает разный. Зависит от сорта доставшихся генов, что ли...
Читать дальше