– А у кого в Суровцове-то гостились? – перебил Сергеич.
– Гости, голова, у нас в Суровцове были хорошие: у Лизаветы Михайловны, коли знавал, – отвечал Петр.
– Знавал, друг сердечный, знавал: гости наипервые, – сказал Сергеич.
– Гости важные, – подтвердил Петр и продолжал: – Все, голова, наша Федосья весело праздничала; беседы тоже повечеру; тут, братец ты мой, дворовые ребята из Зеленцына наехали; она, слышь, с теми шутит, балует, жгутом лупмя их лупит; другой, сердечный, только выгибается, да еще в стыд их вводит, голова: купите, говорит, девушкам пряников; какие вы парни, коли у вас денег на пряники не хватает!
– Какая! Пряников просит! – проговорил Матюшка.
– Бойкая была женщина, смелая! – заметил Сергеич.
– Поехали мы с ней, таким делом, уж на четвертый день поутру, – продолжал Петр, подперши голову обеими руками и заметно увлеченный своими воспоминаниями, – на дорогу, известно, похмелились маненько; только Федоска моя не песни поет, а сидит пригорюнившись. Ладно! Едем мы с ней таким делом, путем-дорогою… вдруг, голова, она схватила меня за руку и почала ее жать, крепко сжала. «Петрушка, говорит, поцалуй меня!» – «Полно, говорю, мамонька, что за цалованье!» – «Ну, Петрушка, – говорит она мне на это, – кабы я была не за твоим батькой, я бы замуж за тебя пошла!» Я, знаешь, голова, и рассмеялся. «Что, пес, говорит, смеешься? А то, дурак, може, не знаешь, что хоша бы родная мать у тебя была, так бы тебя не любила, как я тебя люблю!» – «На том, говорю, мамонька, покорно благодарю». – «Ну, говорит, Петруша, никому, говорит, николи не говорила, а тебе скажу: твой старый батька заедает мой молодой век!» – «Это, мамонька, говорю, старуха надвое сказала, кто у вас чей век заедает!» – «Да, говорит, ладно, рассказывай! Нынче, говорит, батька тебя женить собирается; ты, говорит, не женись, лучше в солдаты ступай, а не женись!» – «Что же, говорю, мамонька, я такой за обсевок в поле?» – «Так, говорит, против тебя здесь девки нет, да и я твоей хозяйки любить не стану». – «За что же, говорю, твоя нелюбовь будет?» – «А за то, говорит, что не люблю баб, у которых мужья молодые и хорошие».
– Ты, однако, женился? – перебил я Петра.
– На; али испугаться и не жениться? – возразил он.
– По любви или нет?
– Почем я знаю, по любви али так. Нашел у нас, мужиков, любовь! Какая на роду написана была, на той, значит, и женился! – отвечал уж с некоторым неудовольствием Петр.
Сергеич подмигнул мне.
– Не сказывает, сударь, а дело так шло, что на улице взглянулись, на поседках поссиделись, а домой разошлись – стали жалость друг к дружке иметь.
– Что за особливая жалость, голова, а известно, девку брал зазнаемо: высмотренную, – отвечал Петр еще с большей досадой.
Русский мужик не любит признаваться в нежных чувствах.
– А мачеха действительно не любила жены твоей? – спросил я его.
– Нет, не любила, – отвечал он мне коротко и обратился более к Сергеичу. – Тут тоже, голова, как и судить: хоть бы бабе моей супротив девок первые годы житье было не в пример лучше, только то, братец ты мой, что все она мне ее подводила! Вот тоже этак, в отлучке, когда на работе: «Рубашек, говорит, тебе не послала, поклону не приказывала», и кажинный, голова, раз, как с работы воротишься, кажинный раз так сделает, что я Катюшку либо прибраню, либо и зуботычину дам. Та, братец ты мой, терпела, терпела да и стала говорить: «За что ты, говорит, меня тиранишь? Это, говорит, оттого, что у тебя полюбовница есть». – «Какая, говорю, полюбовница?» – «Бочариха», говорит. Ну и тоже греха не утаишь: в парнях с Бочарихой гулял, только то, что года два почесть ее и в глаза уж не видал. – «Кто это тебе, говорю, сказывал?» Сначала, голова, не открывала, а тут говорит: матка сказывала, слышь!
– Так, так, сомущали, значит, – подтвердил Сергеич.
– Еще как, голова, сомущали-то, – продолжал Петр. – Вышла мне такая оказия, братец, в Кострому идти работать – ладно. Только перед самым моим этим отходом Федоска такую штуку подвела, слышь: сложила, уж будто бы Катюшка с извозчиком Гришкой – знавал, може? – Что будто бы, братец ты мой, Катюшка бегала без меня к матке на праздник; весь народ по улице гулял, а они с Гришкой ушли в лес по черницу. Дело-то, знаешь, на отходе было, выпивши; я на Катюшку и взъелся, а она стала сглупа-то браниться: пошто пью. Я и прибил ее, и шибко прибил. Что же, голова, опосля узнал? Катюшка, слышь, и на праздник к матке не ходила. Стало мне ее, голова, хошь бы и жалко. Как пришел втепоры в Кострому, сейчас купил ей ситцу на сарафан, два плата, босовики и послал с ходоком. И ты, братец ты мой! И пошла у них из-за этого пановщина: девки позавидовали, обозлились на Катюшку, матка тоже пуще всех, и к батьке с жалобой. «Вот, говорит, он какой: ни мне, ни девкам твоим по наперсточку не присылывал, а все в женин сундук валит». Батька, известно, осерчал, говорит Катюшке: «Поди принеси наряды, что муж прислал». Ну, та, голова, молода еще была, глупа, нарядиться тоже охота, взяла будто пошла за нарядами, да к матке и убежала, там их и спрятала, а сама домой нейдет: боится. Батька, однако, оттель ее ссягнул и бить прибирается: давай, да и только, наряды! И отняли таким манером: матка взяла себе босовики и сарафан, а девки по плату разделили.
Читать дальше