– Какой, можно сказать, – перебила Феоктиста Саввишна, – Владимир Андреич примерный отец: из Петербурга прискакал. Нынче родители-то выдадут дочку замуж, да и не думают – живи себе, как хотят.
– Кто говорит? – подхватила Перепетуя Петровна. – Конечно, человек умный, понимает все. Ах, боже мой! На чем я остановилась? Памяти совсем нет.
– Ну уж извините, и я не помню, – отвечала Феоктиста Саввишна, – нынче и я совсем растеряла соображение.
– Да вот, как Владимир Андреич ко мне приехал, сидим, разговариваем. Юлия Владимировна тоже приехала; ну, этакая, знаете, почтительная на этот раз, нечего сказать, очень довольна: целует руки, «тетенька, говорит, поучаствуйте в нашей жизни; мы, говорит, люди молодые». И придумали мы, сударыня ты моя, за ним послать экипаж – мою бричку, будто бы от меня. Только что мы этак решили, я еще не успела хорошенько заснуть – тоска такая; вдруг в полночь будят: что такое? Говорят, Константин приехал. Так и обмерла заранее. Является, и – знаете нашу прислугу, никакой ведь не имеют осторожности – с первого слова, ни с того ни с сего: «Павел Васильич приказал долго жить, третьего дня изволили скончаться». Ох, господи боже мой! Как сидела на постеле, так и упала, и только уж на другой день в состоянии была расспросить хорошенько. Холера, говорят, в полторы сутки свернула.
– Что мудреного? Что мудреного? У меня так четыре кухарки умерли. Как найму, так и умрет – на пьяниц она как-то все больше нападала.
– Известное дело: что уж у пьяного взять, и распотеет, и холодного напьется, и съест какую-нибудь дрянь. Всего вреднее грибы: я, признаться сказать, до них большая охотница, а в холеру-таки не ела.
– А что, Перепетуя Петровна, вам, по расположению вашему, сказать мне можно: правду ли говорят, что Павел Васильич испивал?
– Было, Феоктиста Саввишна, – отвечала со вздохом Перепетуя Петровна, – и порядочно было, особенно под конец; в семейных неприятностях закатит за галстук, да и пойдет, говорят, ее писать – такая и этакая, все отпоет: мало ли что ему, может быть, известно было, чего мы и не знаем. От этого, говорят, она его и оставила.
– Послушайте, Перепетуя Петровна, – перебила Феоктиста Саввишна, – они, должно быть, давно этого ужасного порока придерживались. Помните, как вы мне говорили еще задолго до свадьбы, что он уединение любит, я тогда, конечно, говорить не хотела, а сама с собой подумала: пьет, думаю, и пьет, должно быть запоем. У меня были этакие знакомые, на вид ничего, а пьют, и только этак благородного общества чуждаются, да кой-что еще заводят; этого-то я смертельно боялась: думаю, будет скоро и это – а убьет это Перепетую Петровну.
– Нет, – возразила Перепетуя Петровна, – этого-то бы я уже никак не допустила, сама бы своими руками расплескала рожу, хоть купчиха какая будь.
– Где, матушка, теперь Лизавета Васильевна?
– С мужем в деревне теперь живет; вы ведь, я думаю, слышали, им наследство досталось. И какой, можно сказать, благородный человек Михайло Николаич! Как только получил имение, тотчас же все на детей перевел; конечно, Лиза настояла, но другой бы не послушался. Она-то, голубушка моя, все хилеет, особенно после смерти брата.
– Как Павла-то Васильича имение теперь?
– Все жене отдал, еще при жизни сделал ей купчую. Владимир Андреич приезжает ко мне благодарить, а я, признаться сказать, прямо выпечатала ему: как бы, говорю, там ни понимали покойника, а он был добрый человек, дай бог Юлии Владимировне нажить мужа лучше его, пусть теперь за Бахтиарова пойдет, да и посмотрит.
– Да где его взять-то теперь? В Одессу уехал, провалиться бы ему с головой, проклятому! Не любила, сударыня, этого человека, точно разбойник какой! Скольким он, можно сказать, неприятностей сделал? Вот хоть бы, между нами сказать, вы ведь на меня не рассердитесь, как и Лизавету-то Васильевну он срамил!
– Не говорите лучше мне про этого мерзавца: чтобы околеть ему, проклятому!..
– Ведь этакой был, можно сказать, бесстыдный человек. После этой истории, как я слышала, начал опять ездить к Михайлу Николаичу. Хорошо, что ведь Лизавета-то Васильевна женщина с характером – просто не велела его пускать в дом, да и только; а то ведь, пожалуй, и тут что-нибудь бы было.
Впервые повесть напечатана в «Москвитянине» за 1850 год (ч. V, NoNo 19, 20, октябрь; ч. VI, No 21, ноябрь).
В «Москвитянине» «Тюфяк» не датирован; в издании Стелловского окончание работы над ним помечено 29 апреля 1850 года.
Начало работы над этой повестью относится к концу 40-х годов. В автобиографии Писемский сообщает: «…в 1846 я написал большую повесть «Боярщина»… но повесть, посланная в «Отечественные записки», была прихлопнута цензурой 47-го года, а между тем я в деревне написал другой уже роман «Тюфяк». Но разбитый в своих надеждах не послал ее [21]никуда и решился снова начать службу».
Читать дальше