До Редера доходили слухи о том, что Гитлера не покидает угнетенное расположение духа в связи с поражениями на Восточном фронте. Мало того, что концепция молниеносной войны разлетелась в пыль уже в сорок первом, сейчас, в октябре сорок второго, все более становилось очевидным, что начисто провалилось летнее генеральное наступление, с неслыханной тщательностью спланированное и обеспеченное ставкой и ОКВ. Огромная армия, прорвавшаяся было к Сталинграду и нацеленная форсировать Волгу, для нового броска в глубину России, вдруг завязла, забуксовала на окраинах города и вот уже много недель сидела там, неся нарастающие потери и утрачивая наступательный дух. Это не вязалось с речами Геббельса, предвещавшего, что в сорок втором Россия будет поставлена на колени; не согласовывалось и с утверждением фюрера, что там, на Волге, «пробьет двенадцатый час большевизма».
…Берлин. Двадцатые числа октября.
На Принц-Альбрехтштрассе заканчивались последние допросы и очные ставки.
Эльзе, качавшейся от слабости, дошедшей до полного нервного истощения, дали очную ставку со Шверингом.
Ее привели первой.
Через минуту или две эсэсовцы, поддерживая под руки, втащили в допросную… старика. Лохмотья болтались на нем; иссушенная шея клонилась под тяжестью головы. Руки тряслись.
— А ну, сидеть! — крикнул Хабекер, когда Эльзе привстала. — Сядь и не двигайся! Руки на колени!
Штрюбнинг, присутствовавший на очной ставке, кивнул стенографу, сказал:
— Назовите себя, по очереди. Сначала вы.
— Эльзе Штилле.
— Теперь вы.
Старик поднял голову. У него был тусклый взгляд человека, не желающего жить. Губы Шверинга задвигались в шамкающем шепоте — зубов у него почти не осталось.
— Легационный советник… фон Шверинг… Когда-то.
— Записали? — спросил Хабекер стенографа. — Первый вопрос: признаете ли вы, что вели подрывную работу? Ну, Шверинг, начинайте!
Шепот Шверинга был едва слышен:
— В такой форме — нет…
Хабекер стал между ним и Эльзе.
— Вы — старый идиот! Вам не нужна жизнь? — повернулся к Штилле. — Отвечайте на вопрос.
Эльзе ощупала языком остатки зубов, выбитых на допросах, они резали щеку и мешали говорить.
— Господин фон Шверинг сказал правду. Свидетельствую: я тоже старалась помочь Германии…
Хабекер, не дослушав, повернулся к протоколисту.
— Пишите: оба обвиняемых признали, что виновны. Вы оба можете задать теперь вопросы другдругу.
Он отошел, открыв на минуту Шверинга. Эльзе быстро нагнулась, сказала:
— Простите меня, Адольф!
Шверинг поднял голову. На миг — не дольше — возник перед Эльзе прежний Адольф, спокойный, сильный.
— За что же простить? — сказал он. И Эльзе готова была поклясться, что губы Шверинга сложились в улыбку. Она мелькнула и исчезла — знак приветствия, понимания, солидарности.
…16 ноября 1942 года Редер и Фалькенберг приступили к составлению обвинительных заключений. Они торопились — рождественские праздники были «днями помилования», по традиции с 24 декабря по 6 января нельзя было приводить в исполнение смертные приговоры, а Геринг предупредил: фюрер требует, чтобы осужденные были казнены без промедления. Гитлер заранее предрек исход процессов, и Редеру можно было не слишком заботиться о доказательствах. Это развязывало ему руки; заключения — общим объемом около восьмисот страниц — составлялись наспех, кое-как; однако даже при чисто механическом подходе ему нужно было пять-шесть недель. Геринг сократил срок до трех.
В своем рвении Редер пошел на все: гестаповские документы, без разбора и анализа, передиктовывались двум стенографисткам, работавшим посменно. В кабинетах поставили походные кровати, и старший имперский прокурор выделил для себя и Фалькенберга по три часа в сутки на сон.
Штилле, в числе некоторых других заключенных, перевели из подвала на Принц-Альбрехтштрассе в одиночную камеру каторжной тюрьмы Плётцензее. Маленькую, тесную, с окном, заложенным кирпичом почти до самого верха.
Последний в жизни Эльзе «дом».
Заключенных поднимали рано, еще до рассвета. Лежать днем запрещалось, не разрешалось и сидеть ыа койке. Исключения делали для тех, кто имел разрешение врача, а гестаповские медики признали Эльзе здоровой. «Гуляйте по камере, фрейлейн, это полезно».
И она гуляла.
Ходила вдоль стен, по диагонали, выдумывала сложные маршруты, словно это была не камера, а парк, расположенный вблизи от тюрьмы. Там, в парке, тоже гуляли. По субботам и воскресеньям собирались бурши, пели корпорантские песни. На замерзшем озерке — по другую сторону тюрьмы — устроили каток: оттуда с порывами ветра прилетал смех, усиленная динамиком музыка. Дальше, за катком, располагалось кладбище, и Эльзе хоть и старалась не думать о нем, но все чаще и чаще возвращалась в мыслях к нему. Не там ли?
Читать дальше