На другой день снова повалил снег, и сразу же потеплело. Время тянулось мучительно долго, и я, словно пес, растянувшись на мешке, набитом соломой, вспоминал Дон, наш выход из окружения, своих товарищей, мой дом и стол, накрытый белой скатертью. В те дни белая скатерть была у меня прямо–таки навязчивой идеей.
После полудня, когда лагерфельдфебель Браун орал на кого–то в другом конце лагеря, к нам в барак забегали погреться старики охранники и русские, которые вывозили отбросы. До чего жалкими были в лагере даже отбросы! Выгружали их метрах в ста от нас, прямо за бараками, и туда слеталось все воронье Мазурии. Когда подъезжала тележка, тучи ворон взмывали ввысь и с пронзительными криками кружили в сером, грязном небе, а потом набрасывались на новую добычу. Ночью эти вороны спали на мавзолее Гинденбурга.
В мой теплый закуток проскальзывали сначала русские, а за ними старики охранники. Но один из охранников стоял «на стреме», чтобы заранее предупредить о приближении Брауна, который давал о себе знать злобными воплями.
Стряхнув с башмаков и с шинелей снег, русские заходили в закуток и, окликнув меня по имени, спрашивали, как идут дела, а потом сразу же просили клочок газеты (не помню уж каким образом, но несколько газетных страниц мне удавалось раздобыть всегда). Из этого клочка они сворачивали махорочные цигарки (русская махорка — это высушенные и мелко нарезанные черешки табака). Иной раз, когда мои новые друзья особенно сильно затягивались, газетная бумага вспыхивала и они весело смеялись.
Теперь я знал их всех по имени, знал, кто холост, кто женат и при каких обстоятельствах очутился в плену. Знал я и в каком городе или районе Советского Союза они прежде жили. Однажды Анатолий Симончев, чей дом был на острове где–то в Финском заливе, спросил у меня, как пишется по–итальянски «счастливого рождества», и попросил описать мой дом и наше горное селение. Сам он никогда не видел гор.
До чего мне было грустно после того, как они, подгоняемые стариками охранниками, панически боявшимися Брауна, возвращались в свои бараки. Я и впрямь был одинок, ведь мой итальянский напарник — его призвали в армию, но фронта он даже не нюхал, потому что попал сразу в Германию, — был препоганый тип. Он умудрялся наживаться на голоде и бедах всех без различия заключенных.
На редкость холодную ночь 25 декабря 1943 года я провел почти без сна, а на рассвете, странное дело, вдруг в молочно–мерзлом воздухе услышал отчетливый звон колоколов. Быть может, он доносился с той деревянной колоколенки? А может, из лагерных репродукторов? Или был лишь плодом моего воображения? Нет, это звонили колокола, и звонили празднично.
В то утро я все время молчал. Молчали и Петр с Иваном, от которых меня отделяла стена, и мой напарник, который лежал на мешке с опилками и притворялся спящим. Я поднялся, разжег огонь в печке, согрел воду, обмылком кое–как намылил щеки, старательно побрился безнадежно тупой бритвой. Потом протер лицо, капнув на ладонь несколько капель одеколона. За неделю до этого, вспомнив о приближающемся рождестве, я выменял у одного пленного моряка два новеньких лезвия на четверть флакончика одеколона.
Когда охранник повел нас получать суп, я по дороге увидел на снегу почти затоптанную башмаками надпись «Fröhliche Weihnachten» [15] Счастливого рождества (нем.).
.
На кухне нам в котелки плеснули две ложки кипятка с вареной свеклой и выдали каждому по осьмушке хлеба. На обратном пути мы проходили мимо капустного поля. Кочанов капусты там уже не осталось, но из снега торчали кочерыжки. Я по–немецки попросил у охранника разрешения взять несколько кочерыжек. Он пугливо оглянулся вокруг, потом сказал:
— Только быстрее! Быстрее!
Я торопливо надергал кочерыжек, сколько успел, чуть не обморозив при этом руки, и с драгоценной добычей вернулся на свой приемный пункт. Потом долго оттаивал и чистил кочерыжки, порезал их на мелкие кусочки и, когда вода закипела, бросил их в котелок и добавил туда кусочек сахара и две горсти белой муки. По тем временам это был настоящий рождественский обед.
Ближе к вечеру, выкурив махорочную цигарку, Николай Кременчуг вполголоса запел грустную песню о березке. Едва песня затихла, в барак проскользнул Петр со своей неразлучной балалайкой. Он заиграл, радуя и бередя души. Потом он рассказывал, как его дед был при царе сослан в Сибирь и там капканом ловил волков и душил их голыми руками. Но тут до нас откуда–то издалека донесся лающий голос лагерфельдфебеля Брауна, и в барак вихрем влетел испуганный старик охранник.
Читать дальше