Потом долго по лесу петли вил, стараясь как можно дальше уйти от товарищей. Да и какие они ему товарищи! На что надеются? Куда идут?! Линию фронта догнать… Дурни! Догонишь ее теперича… Вона, как немец-то их… Бабахнул из танков, минами накрыл и – дальше попер!..
Присев отдышаться, Крюков, не чувствуя вкуса, лишь ощущая, как тяжестью наполняется желудок, размолол крепкими желтоватыми зубами черствую, тронутую легким налетом плесени полубуханку. Хотелось пить, нестерпимо. Зашарил глазами вокруг, поднялся на ноги. Побрел по еле заметной тропке, и вскоре подвернулась в рыжей глиняной ямке лужа. Опустился на четвереньки, жадно принялся лакать…
Через пару суток прикончил последний кусок сахару, жевал редкую бруснику, еще какую-то ягоду. Расползающихся от сырости грибов поостерегся.
Когда на целый день зарядил мелкий, быстро пропитавший всю одежду до последней нитки дождь, Крюков почувствовал, что его охватывает, становясь непреодолимым, отчаяние. Отчаяние и пронзительная жалость к самому себе. Он брел и брел по лесной тропе, она становилась то явственней, то снова еле заметно вилась меж кустов и замшелых стволов осин. Крюкова в который раз уже бросало на очередной осклизлый осиновый ствол. Каждая клеточка измученного тела вопила от безысходности: еще немного – и в Федоре окончательно дозрело бы заполняющее всё естество желание вырвать из волглых брючин тонкий брезентовый ремень, накинуть его на шею и потуже затянуть свободный конец на ближайшей кривой и мокрой палке иудиного дерева.
Но внезапно заросли расступились, тропка подалась чуть вверх, и впереди замаячила темно-серая крыша. Хутор! Крюков вяло и безразлично пережевал на опухшем языке давно приготовленные им для немцев слова о сдаче в плен, медленно запереставлял опухшие колотушки ног в долгожданному жилью. Для немцев речь приготовил, а тут – баба! С крыльца-то рявкнула, а баньку, пока он навоз чистил, приготовила…
За столом у лесничихи Федор сидел разомлевший от мытья, в чистой рубахе. Хозяйка дала. И накормила от пуза. Постелила ему в горнице, на полу, молча задула лампу, молча, пошуршав одеждой и занавесью, забралась на печь. Отяжелевший от незамысловатой, но обильной еды Федор, блаженно кряхтя, уклался под лоскутное одеяло. Заснул сразу. А под утро поначалу задохнулся в испуге от навалившегося горячей тяжестью большого и мягкого тела. Устинья оказалась охоча до мужской ласки столь же властно, как и на крыльце прикрикнула. За каждую проглоченную Федором картофелину, ломоть ржаного подового хлеба и кусок прошлогоднего сала, шаря крепкими руками, сжимая могучими бедрами и впиваясь жадными губами, отдачи потребовала.
И не стало для Федора Крюкова войны на белом свете. На целых три недели. Свыкся было уже – ан нет!
В то утро в аккурат приладился за банькой дровец наколоть, нарастить и без того изрядную поленницу. Стрекот мотоциклета издаля услыхал.
В момент сиганул с колуном в руках в ельничек, языком подступающий к баньке от леса, заховался в колючей непроглазной гуще. Но это – со стороны, а Федору щелка нашлась – застриг глазом.
Выкатился к загороди серо-бурый мотоциклет с люлькой, остро пахнуло отработанными бензиновыми газами. На люльке впереди штырь, а на нем – пулемет тупорылый. И три здоровенных лба на мотоциклете. При всей амуниции, с диковинными стальными, которые, как еще в роте мужики рассказывали, очередями бьющими, антоматами поперек груди. В касках тоже нерусских, в дождевиках и сапогах, добротных, но кургузых, непривычного глазу болотного цвета.
Один из немчуров сразу в курятник подался, ухватив с палисадника у крыльца большое решето, а другой – в стайку, где повизгивал поросенок. Вот там и протрещала коротко экономная очередь. И одновременно дверца стайки распахнулась и из дома дверь. Немец застреленного поросенка за ногу вытягивает, а на крыльце выросла могучая Устинья.
Тут и третий, долговязый, сигареткой у мотоциклета до этого попыхивающий, осклабился, залопотал чего-то, залопотал, разухмылялся, скотина иноземная, и – к Устинье! Тот, видать, еще ходок: подскочил к лесничихе, лапнул обеими руками за тяжелые груди. Вот тут-то она долго и не думала. Влепила ему промеж глаз – немец так и прокинулся! А другой-то порося бросил да от пояса из своего диковинного антомата-то по Устинье и резанул!
Все произошло столь быстро и неожиданно для Крюкова, что даже обмочился он малость, с кукорок на задницу бухнувшись в своем еловом укрытии. Тяжеленным обухом колуна по ноге съездило – не почувствовал! Обмер, как кондратием разбило!
Читать дальше