Лежал тут еще один интересный еврей – матрос. Под Одессой его родные прятались от оккупантов, но тех выдал какой-то негодяй – их расстреляли немцы. Когда освободили Одессу, этот матрос выпросил у начальства три дня отпуска, приехал туда, на родину. Убедившись, что родных уже нет на свете, он застрелил негодяя и вернулся в свою часть на фронт. В бою он потерял обе ноги, но ночью в бреду забывал о том – и вскакивал. И был в ужасе от того, что на лице у него назрел пугающий чирей. Умолял всех: «Ой, не трогайте, только не выдавливайте! Я умру…» Лечащий врач подошел к нему. Со словами: «Ну разве можно это трогать? Никоим образом!» – И вдруг как нажал пальцем посильней – и сразу стержень нарыва выскочил.
– Тебя же оттуда увезла на лечение, как я помню, одна молоденькая докторица, – заметил Жора.
– Было, было, кстати, с вашей помощью. – Костя улыбнулся.
– А куда? – спросил Антон.
– В Морской стационар. На территорию Румынии.
– Расскажи-ка нам, маэстро, про это, – попросил Лущин, оживившись. – Все-таки романтика. Да и Жора, наверное, не все знает. Некогда было…
– У Жоры самого таких историй тьма, – сказал Костя. – Он скрытничает.
– Ничего похожего нет и в помине, – засмущался Жора. – Ты давай – рассказывай. Не мучай людей.
– Да мне жаль: видно, в сборе на отъезд тогда я и потерял редчайшие карманные часики. Спохватился, что их нет у меня, слишком поздно. Очень расстроился.
– Какие часики, Костя?
– Память. Мне их подарил в палате один пехотный лейтенант. Умирающий. Израненный шрапнелью. Лежавший почти рядом со мной. На нарах. К нему приезжали моряки с обожанием и преподнесли ему старинные часы – черные, с цепочкой и с чугунными крылышками. Так вот он, когда принесли нам завтрак, приподнялся чуть с усилием на локте, и спросил у меня, действительно ли я моряк. На мне же была натянута тельняшка. Я назвался чернофлотцем, рулевым. Что ему точно понравилось. Сунул он в руки лежачих ребят – для передачи мне – эти часики, подаренные ему: «возьми, друг, на память. Теперь пусть тебе они послужат… Хочу объяснить, служивые… Я преклоняюсь перед моряками, люблю их за верность. Со мной же, еще юнцом, в Одессе это приключилось: попал я в потасовку с уличной шпаной; та набросилась на боцмана, который защитил от них бабульку с трешкой. Я мимо проходил. Боцман только крикнул мне: «хлопчик, помоги! Спину мне прикрой!» Ну и заскочил я за него. Забронился кулачками по-боксерски малость, да куда хиленок был; прикрывал его, скажу по-честному, не спасительней бумаги папиросной. Истинно. Но за минуту-две боцман раскидал прочь бандюг. Я же по-геройски угодил в медпункт – потерял сознание: меня крепко огрели чем-то по голове. А назавтра в больницу ко мне явилась во всей красе полдюжина военных моряков! С цветами и конфетами… С этого-то, други мои, и заладилось их шефство коллективное надо мной, подопечным; они-то уж не забывали обо мне, если мы брели-ходили близ друг друга по одной широте…»
Костя, так рассказывая, привздохнул:
– И как я потом забыл тот подарок офицерский? Очень сожалею.
– Небось, загляделся на докторшу… – Сказал Жора.
– Ты, Костя, знаешь: твоя забывчивость иногда возникала в такой степени, что и собственное имя забывал, не то, что фамилию, – перебил его Николай.
– Представляю, Коля: у тебя, танкиста, такого не могло быть, – заторопился, чтобы успеть высказаться Малахов. – Мы, матросня и солдатня, всегда молились на вас, танкистов-героев, восхищались вами. Ты в открытую освобождал от гитлеровцев города. Танком управлял… Сидел в нем, как в самой наковальне – ведь по броне вражью снаряды долбили… Ты – сильный духом человек.
– Сильный… а бессилен на миру… в словопрениях…
– Бывает… Только что меня просила соседка урезонить другую – бабушку-татарку и ее внука Федора устыдить… Парню – двадцать восемь лет. Уже старше нас, отвоевавших тогда юнцов. И теперь мне-то нужно устыдить этого Федора. «Ой, – сознался я перед ней, – я и на своего фараона повлиять не могу».
– Ну и ну!
– Внук Федор рос у бабки без отца и без матери. И она очень жалела его. А он, пользуясь этим, выманивал у нее всю ее скромную пенсию. Он работал в театре осветителем, получал рублей сорок. Мечтал устроиться певцом. И бабке говорил, что не поступил пока в консерваторию только потому, что накануне не выпил трех сырых яичек – их ему не на что было купить. И она верила во все его бредни – и ссужала его рублями. Разумеется, без возврата.
– Аллах! Греха нет! Грех вам будет! – Слышались в квартире привычные бабушкины причитания.
Читать дальше