А Мерген сохранил привычку скупиться с чаем. Привычка! Экономию, правда, он соблюдал во всем. Оставшиеся после праздничного угощения-тоя в колхозе продукты он брал под свой личный контроль, не доверяя своим завхозам и югурдакам, «которые на деле оставляют зазубрины». Даже оставшийся в котлах плов, как говорится, брался на учет. А уж там вареные куры, баранина, сало, конфеты, фрукты — все аккуратно складывалось в посуду и коробки и отправлялось... Вот тут-то и пилоязычным, и прихлебателям позлословить, назвать председателя «собакой жадности», которая и зернышка проса не упустит — мало ли есть в колхозе обиженных и завистников у председателя, державшего в руках бразды товарищества... Да только у длинноязычных да шлепающих губами сразу же «поток иссякал». К месту, где устраивался только что той, подъезжала шустрая ишак-арба. На нее грузили коробки и кастрюли. Арба быстро исчезала, а так как она обслуживала сиротский интернат, всем оставалось лишь благоразумно попридержать языки.
Все это Мерген называл разумной скупостью. Черта эта являлась неизгладимым следом бедности, когда Мерген жил на горе в своей дымной хижине-полупещере и «делил каждую рисинку на четыре части». Сейчас он распространил скупость на артельное имущество.
Бережливый, Мерген был бережлив не для себя, а для всего товарищества. У него не пропадала коробочка хлопка, колос пшеницы, кисть винограда, литр молока... Он пренебрегал теми, кто его ругал. Щедрый покупает себе хвалу, бережливый заслуживает. И самое удивительное: он никого в своем кишлаке не наказывал, ни на кого не повышал голоса. Председатель сажал провинившегося перед собой и «весь кипящий и в то же время холодный», долго смотрел на него с укоризной. Получалось так, что виновный не дожидался, когда председатель предъявит ему обвинение, а сам заплетающимся языком, в полном расстройстве принимался «объясняться». Потом решалось, может ли человек, не стоящий и одного ячменного зерна, оставаться в своей должности, или продолжать выполнять работу, или вообще оставаться в коллективе. Нечестных в артели не держали. «Надо вести хозяйство, чтобы ни вертел не сгорел, ни шашлык не подгорел».
Правда, скупость председателя порой доходила до смешного. Живя по многу дней в горной хижине, он спал на тоненькой, старенькой курпаче, кипятил чай в допотопном «обджуше», сам чинил старенькие, но столь удобные для хождения по щебенке и камням «мукки». Отправляясь, обычно по заданию командования Красной Армии, в далекий путь по кочевьям и пастбищам туда, где, как поется в старинной песне, «зеркальные озера есть, в тех озерах вода вкуснее сахара-леденца», он никогда не брал из артельной конюшни коня, — хотя это полагалось ему по должности, — а шел пешком до первого кочевья километров за двадцать. После чаепития и деловых и неделовых бесед он говорил: «Да, халат свой я оставлю повисеть _на колышке у вас, а мне дайте тулупчик, да и пешком я дальше не пойду — ноги что-то гудят». Он облачался в тулуп, так хорошо защищавший от горных ледниковых ветров,, садился на подведенного ему коня и отправлялся дальше. Мерген не видел ничего предосудительного в своих поступках. Кроме того, он никогда не брал с собой командировочных, полагаясь на «мехмончилик», и даже искренне бы удивился: «Да что вы? С гостя никто и пять копеек за пищу не возьмет. Да такое горное чудище Гули-Биобон с кишлаками слопает... А потом я ради них же самих тружусь, неделями по горам и оврингам скитаюсь. Чашка кумыса, да сухой кусок лепешки для своего председателя у них всегда найдется». Справедливости ради следует сказать, что он воспрещал по случаю своего прихода в аул резать барашка или устраивать особое угощение, что все знавшие его с горячностью рвались делать. Он не допускал, чтобы «ветер трепал его бороду».
Никто точно не знал, сколько лет Мергену. Его сверстники, его близкие родственники-одногодки покончили с делами земными, но всякий, кто его знал, невольно проникался уважением к нему. Председатель не бросался словами, а забивал их, словно гвозди. Он ездил по ущельям и ледникам на коне с неутомимостью юноши. Глаза Мергена со взглядом орла замечали малейшие перемены в горных селениях и на пастбищах. Горе тому, кто лапой тянулся к мирным пастухам и селянам. «Да что, бараны ваши, что ли?» — впадал в ярость какой-либо попавшийся басмач.
В том-то и дело, что они были не его, а общественные.
Мерген по многу дней скитался на «самом верху» у перевалов.
Читать дальше