В головах нашего населения царил дикий кавардак от всего происходившего. Я в войну не раз слышал, как заводские полицаи со страстью довоенных активистов поносили «кулаков», «куркулей» деревенских. Где, как не в подвалах НКВД, проходили репетиции, брались уроки того, что творили потом «наши люди» уже в подвалах немецких «служб безопасности», СД и гестапо? Ну, а искать, находить и сигнализировать о «врагах» (сегодня – контрреволюционерах, «кулаках», завтра – коммунистах, евреях, партизанах) – это прямо-таки вколачивалось в людей. Столько лет…
* * *
Передо мной фотография, на которой вся наша, тогда такая молодая, семья – 1928 или 1929 год. Переснята эта фотография со старой подпорченной, которую мама носила в узелке на шее почти год (когда каратели загнали наш отряд в самые гиблые болота), зная про меня и Женю лишь то, что ей рассказали спасшиеся партизаны: что ее сынов немецкий танк вот так (и ногой по скрипящему снегу!) заутюжил в окопе…
Я в серой курточке с пояском стою на скамейке, прислонив (неженка) голову к отцовской, справа за спиной мама, а отец и брат Зеня (в бархатной темной курточке, в руке мамин кошелек) сидят на той скамейке.
Таких коротких волос у матери, сколько ее помню, не было никогда. Но, может быть, это после болезни от испорченного свиного мяса (трихиниллез), которую, как она вспоминала, лечили тогда спиртом, водкой, буквально спаивая больного? Свободный воротник, видно, что шелковисто-мягкого платья, лицо привычно строгое, озабоченное (если это 1929 или 30-й год – тем более понятно, чем озабоченное) и красивое. (Как-то уже в Минске, после маминой смерти, позвонила мне женщина, когда-то жившая в Глуше, и вдруг рассказала, как они, школьницы, во время больших перемен бегали в аптеку будто бы купить «сен-сену» (вместо конфет), а на самом деле: «посмотреть на красивую жену доктора».)
Где мы жили, когда нас снимал слуцкий, очевидно, фотограф (другие фотографии, более ранние, надписаны, имеют пометку: «Слуцк»)? Видно, это еще до Глуши. Учась на врача, отец летом подрабатывал в Конюховском доме отдыха, это там же, на Слутчине, где и родные деревни: Рачень – отца, Заболотье – мамы. Самое таинственное, легендарное место в моей биографии – эти самые Конюхи, в них я родился. Там был даже медведь, цепью привязанный к яблоне, отдыхающие пограничники его угощали, мы с братом тоже (сам не помню, рассказывают) – морковкой. «Миска, Миска…» Мишка не пожелал быть вегетарианцем, однажды сорвался с цепи и задрал корову. Его застрелили.
Я ничего из Конюховской жизни не помню. А интересно: тот, стоящий на скамейке в курточке с пояском – он помнит «Миску»? И то, как кормил его морковкой. С какого момента мы напрочь забываем то, что видим, что остро переживаем, смеясь и плача в таком вот возрасте? Разве тогда мы не помнили? Что было вчера, позавчера – помнили ведь. И вдруг – как отрезает, отрубает! Что-то остается в нас, но запечатанное, в каких-то сотах. Что-то наглухо, а что-то удается расковырять, вдруг просачивается запах, липкость меда раннедетских впечатлений…
Возможны, впрочем, и более смелые предположения. На сценарных курсах со мной в Москве учился Эрлом Ахвледиани, удивительный сказочник-философ. Когда я побывал в его тбилисском «родовом доме», обнаружил, что сам быт его, сам дом отца-деда такой же талантливый, иначе и не назовешь. Потолки отфактуренные временем, ни мел, ни обои не употреблялись туг последние лет сто, у каждой стены, деревянной или каменной, своя семейная легенда. Совершенно случайно в «русскоязычном» грузинском журнале прочел его рассказ «Агу», в котором кто-то рассказывает нам о своих родителях – детям по уму в представлении этого рассказчика. Сам-то он нашпигован знаниями о вселенной и человеке на уровне начитаннейшего естествоведа-ученого. Какой-то Эйнштейн-Фрейд плюс Достоевский в одном лице. Подсматривает с этой высоты за хлопочущими над своим первенцем отцом и матерью, умильно радующимися его забавным гримасам и тому, как он ножками сучит. И вдруг мы обнаруживаем: рассказчик-то и есть этот самый младенец, это он Эйнштейн-Фрейд-Достоевский!
Вдруг, на радость бурно возликовавшим родителям, произносит свое первое: «агу!» – и… И гаснет. Все, что знал, помнил, весь запас опыта человечества, спрессованный в младенце, куда-то испаряется. «Агу!» – и вот уже все начинается с нуля. А все, только что бывшее – где теперь, куда спряталось?..
* * *
Начал я с подробного записывания того, что сохранила раннедетская память незапечатанным в тех таинственных сотах. Но попробуй сохранить строгий отбор: своего и рассказанного тебе позже другими, теми, кто был рядом. Чем глубже рука погружает в воду детский мячик, тем сильнее сопротивление и его стремление вырваться наверх – помню, как меня это поражало, мячик будто оживал в твоих пальцах. Вот так оживают, сливаясь со стихией собственной памяти, чужие воспоминания.
Читать дальше