— Ты когда, Федька, воды принесешь? — перебил его Захар.
Костер уже сыростно продымил, пламенем тянулся к приготовленной для котелка рогатине.
— Да погоди ты! Дай мне с Семеном повидаться! Про него тут в газете — не хухры-мухры! — бросил Федор, по-детски радуясь, что увидал «напечатанным» старого кореша.
Захар посмотрел на Федора как на повихнутого, молча поднял котелок и пошагал по воду. Он спустился с пологого склона и мимо зарослей камыша с затейливо убеленными макушками, не спеша направился к полынье. Федор все еще глазел на армейскую многотиражку, гордый за известность Волохова. Дивился. Вот как человека по жизни вертит! То наказанье ему, то — почет! А ведь он все одинаковый. Голова на плечах та же, и руки-ноги никто не поменял. Выходит, мерки к нему разные приставляют. Или же в нем самом дьявол с праведником за одним столом сидят…
Выстрел был негромкий. Звук короткий, не раскатистый. Будто на том берегу озера, в сосняке, лопнула нагруженная снегом сухая ветка. Захар внезапно остановился, выронил из руки котелок, пошатнулся назад и упал на спину. С головы у него слетела шапка, и со лба, из дыры от пули, на чистый снег потекла кровь. Он лежал неподвижно, одиноко и неподступно на белом пустыре берега, не дошагав до озера и полыньи нескольких метров.
Сперва Федор не вразумел: что за сила повалила Захара? Рванулся к нему — вперед, но тут же себя застопорил, оцепенел на полшаге. Ведь это ж он должен лежать на Захаровом месте! Его подстерегал оптический прицел снайперской винтовки! Захар-то взамен него пошел.
Федор бросил газету с портретом Волохова, схватил автомат и с колена, из-за ствола дерева, стал расстреливать чарующий лес на заозерном берегу, где спряталась немецкая «кукушка». Ветки на соснах вспутанно вздрагивали и роняли снег. Вся округа наполнилась гулом частой бесполезной стрельбы и долгим эхом. Прости, земеля! Видит Бог, не хотел тебя под пулю посылать. Прости!… Так Федор, односторонне встретясь с прошлым попутчиком, терял попутчика настоящего.
Однако всему этому наступит свой заведомый и неукоснительный черед. Пока же Федор, летом сорок третьего, лежал в медсанбате.
Свинцовый нимб контузии сдавливал голову, в ушах нарастал гуд, словно пребывал на глубине под водой. Зашитые осколочные раны гноились, и бинты на перевязках отдирали с мясом.
— Не боись, солдатик! Страшное позади. Остальное в госпитале долечат, — в очередной раз осматривая Федора, говорила оптимистичная лейтенантша Сизова.
— Ты б меня, начальница, домой на поправку отправила. Там бы скорей ожил, — с наивной мечтою о доме говорил Федор.
— Хо! — усмешливо восклицала она. — Всех бы раненых по юбкам отпустить — воевать бы некому. Ты у нас, солдатик, и так счасливец. От вашего батальона, чай, перьев не осталось.
После лечения в эвакогоспитале Федор простодушно полагал, что его могут отпустить домой на побывку. Но заблуждался. Уже осенью, когда фронты переместились к Днепру и готовились к форсированию, красноармеец Федор Завьялов, кровью отмывший порочащую судимость, оказался на передовой в составе отдельного пехотного батальона.
В землянке на сучковатом бревне сидит, хмур и не брит, в расстегнутой шинели с надломленными погонами, командир батальона майор Гришин. Рядом с ним, скрестя короткие толстые ноги, другой майор, замполит Яков Ильич. Перед ними, на пустом ящике из-под патронов, в боковом освещении пламени, которое желто, с оторочкой копоти, льется из приплюснутой гильзы, разложена карта. Гришин раздраженно косится в земляной угол, где хламом валяется разбитая рация, толстыми ногтями чешет через галифе колено.
— «Наступа-а-ать! Ворва-а-аться на плеча-ах противника…» — округляя рот, гнусаво передразнивает он кого-то из штабных армейских чинов. — Не подумавши сунулись, вот и ворвались в окружение. Батальон рассечен. Орудия в болото посадили, связи нет, начальника штаба и двух ротных убило. Загремим мы с тобой, Яков Ильич, под трибунал. Ну сколько их там засело, фрицев этих, в этой Селезневке? Прорвемся или остатки народу погубим? А вдруг и через болото дорога есть, обходняком?
Яков Ильич тоже обремененно таращил маленькие глаза на топографические загогулины. Мягкие морщины по его широкому лбу гнулись сосредоточенной чертой. Но свои рекомендации он попридерживал: к кадровым военным он себя не относил, поставлен блюсти идеологическую часть.
До войны Яков Ильич работал мастером на ткацком производстве, руководил тремя десятками баб и несколькими наладчиками-мужиками, у которых снискал уважение и ироническое прозвище «Колобок». Прозвище не только перепало ему за толщину и малый рост, но и по складу души. Со всяким человеком он обходился без колючества и вздорливости. А если требовалось дать за промашку урок, то говорил с человеком подолгу, прокатывался по всем статьям, так что человек сам себя увидит со стороны, истреплет себя укоризной и к тому же пожалеет: «Уж лучше б обматерили, чем под такой разбор попадаться…» По началу лихолетья Яков Ильич угодил на курсы комиссаров и по военно-партийной тропе дошел до нынешнего майорства в замполитах.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу