В палате кто-то шушукается меж собою, кто-то со вздохом переворачивается, сменяя отлежалый бок на другой, жиганы-симулянты неустанно тасуют кустарную колоду карт.
Поблизости от истопничьего места лежит «кулак» Кузьма. Федор вслушивается в его исповедальческий горший голос, который Кузьма отряжает человеку на соседней койке. И не кому-нибудь, а марксисту, ВКПбэшнику, революционеру-ленинцу и врагу народа Бориславскому. Откуда знать Кузьме — на лбу не писано, на лагерной нашивке не мечено, — что исповедник его сам теоретически обосновывал вред кулацкого класса для пролетарского дела. Но если бы даже Кузьме доложили про это, он вряд ли бы смолк Кузьме — скорый конец. Жутко умирать, никому ничего не поведав перед исходом! Пусть даже супротивнику.
— Ты вот рассуди, мил человек. — Кузьма чуть приподымал перед грудью трудяжистые, с толстыми венами руки, однообразно и невпопад жестикулировал ими. — Приехали меня раскулачивать. Да кто ж приехал-то? Стенька Борона — он одинокой, бобыль, в жизни путем не рабатывал, в карты бился, а в коллективизацью в большевики устроился. Коля Сивый — этот был первый на деревне лямой, за чего ни возьмись — все наперекосяк. Да председатель сельсовета Гришка — дезертир с германской. С ними двое солдатов с винтовками из району. «Мы, — говорит, — постановили: ты есть вражий елемент и кулак». «Окститесь! — говорю. — Какой же я елемент, если я с сыновьями раньше всех в деревне-то встаю да позже всех ложусь, каждый колос считаю?» А они талдычут: «Ты есть мироед. Ослобождай избу! Сдавай имущество в нашу телегу!» Баба моя в голос реветь — детев полна изба. Двое-то сыновьев уж взрослые, и дочерь на выданье, а остальные малы… Выпирают нас из избы. Двух лошадей и двух коров с телочкой из хлеву гонют. Старший мой красными пятнами пошел. Не стерпел. Председателю Гришке — в рыло. Потом на солдата кинулся. Тут его и пристрелили… Остальных детев вместе со мной да с бабой — в ссылку. По дороге двое младшеньких от тифу кончились. Дочерь Наталию начальник поезда, изнасиловал. Она, горемышная, на ходу из вагону сбросилась. Тут и мое сердце не вынесло — выследил и задушил поганца.
Бориславский, невольный окрестный слушатель, лежал неподвижно, с каменным лицом, поджав губы. Он, казалось, не хотел слушать кулацкую правду Кузьмы, но сносил, как сносят скрип чужой немазаной телеги, в которую набился попутчиком.
В санчасть Бориславский попал накануне. Его на санях приволокли с вырубки с раздробленной коленкой. Неловкий для лесной работы, он хрястнул топором плашмя по ветке, топор и срикошетил ему в колено. Прискакивал в санчасть следователь, вынюхивал: нет ли в травме умысла членовредительства. Отвязался. Бориславскому натуго запеленали ногу, дали лежачий покой.
— Так вот, мил человек, — адресовался к нему Кузьма. — Разве бы этак оборотилось, ежели бы меня в елементы не записали? Этак-то они меня не елементом, а убивцем сделали! Из крестьянского-то пахаря в убивцы! Так всякого под злодейство подвести можно, ежели человеку-то на горло наступить. Да ведь кто ж опять наступил? Стенька-то литовку путем отбить не умел.
Слова и вопросы Кузьмы безответно растворялись в тускнеющем сумраке вечера. Да и всего он не досказал.
В палату, с мороза, впуская за собой студеный воздух, пришел Костюхин — обобщенный подельник Бориславского. Он негромко поздоровался, окинув всех взглядом, подошел к кровати приятеля, тихонько устроился с краешку. «Кулаку» Кузьме теперь лежать молчальником. Он в их словопрениях — помеха.
Костюхин заговорил с Бориславским утишенным голосом, трусовато. У опера на зоне везде уши, кто-нибудь придерется к слову, настучит, наклевещет… Но сегодня Бориславский слишком раздражился: либо сказывалась травма, либо пошатнул нервы Кузьма, либо приятель вывел из равновесия поперечной мыслью. Кое-что просачивалось из их разговора, они порой небрежничали, обнажая укромность сообщества. Федор усиленно ловил каждую фразу: такие люди для него занимательны. Кузнец или гончар всегда дивится на клоуна с бутафорским носом из кочующего балагана: как такой шут живет? как умеет сшибать с полоротой публики за свое кривляние двугривенные? где такому учен? Так и для Федора: образованные по особым, богохульным, толстым, марксовым и ленинским книгам, прозванные теперь «контрой» Бориславский и Костюхин — ягоды другого, дальнего поля.
— Позвольте не согласиться, Серафим Иннокентьевич. Любая идея переустройства требует некоторого насилия над обществом… — попался Федору голос Костюхина.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу