Мокшанов резко отвернулся от меня, приподнялся на локтях, вскочил и посмотрел из-под широкополой шляпы на море.
Вдали голубой цвет сгущался, приближаясь к цвету неба.
Мокшанов снял шляпу и направился к воде, боязливо ступая по раскаленному песку. Он не заставил себя долго ждать — в тихую погоду не заплывал далеко. Пока он сделал несколько десятков шагов от воды до своей махровой простыни, солнце высушило его покрасневшую кожу, и только с белесых волос стекали по лбу капли. Он нахлобучил шляпу на мокрую голову, лег на живот и снова вздохнул.
— Так на чем же я остановился? Ах, да… Петр Матвеич потом частенько играл этот «Сентиментальный вальс». Помню, в начале лета комаров было!.. Тьма-тьмущая. Так Петр Матвеич сядет, баян на коленях, а кто-нибудь веточкой от него комаров отгоняет.
В летних боях Петра Матвеича ранило в руку, его отправили на Большую землю. Перед отлетом он подарил баян тому самому непьющему сержанту-артиллеристу, забыл его фамилию. Сержант стал отказываться. «Тем более, — вспомнил он, — что я предлагал тогда баян этот бросить в лесу». Но Петр Матвеич сказал: «Баян — партизанское имущество. Может, я все песни отыграл. Поправится рука — достану другой инструмент. А ты народ тут развлекай по силе возможности».
Вскоре после отлета Петра Матвеича сидим мы как-то в землянке у радиста, передают концерт из Колонного зада, и вдруг слышим: «Сентиментальный вальс». Левша даже из землянки выбежал.
Те, что раньше бывали в Москве, слушали концерт с особенным удовольствием. Стоит закрыть глаза — и представляешь себе Колонный зал Дома союзов. «Внимание, говорит Москва, — объявляет диктор, и сразу видишь черную коробочку микрофона. — Начинаем трансляцию концерта…» И зал почтительно, из уважения к нам, заочным слушателям, затихает. Если аплодисменты спадают постепенно, — значит, певец раскланивается, ушел со сцены. Аплодисменты обрываются сразу — значит, будет петь на бис. Представляешь себе и белый блеск колонн, певца во фраке, облокотившегося о рояль. Если смотреть с балкона, кажется, что в этом черном зеркале отражаются все люстры до одной, сколько их ни висит в зале.
Мы знали, что Москва еще затемнена, но там — пусть за плотными шторами! — все-таки горели настоящие люстры.
И такими далекими, почти фантастическими представлялись и люстры эти, и фрак, когда ты сидишь при свете мигалки у дымной печки, а от шинели твоей, закопченной у сотен костров и времянок, поднимается кислый пар…
Самолет привез письмо от Петра Матвеича. Выйдя из госпиталя, он весь день бегал по комиссионным и музыкальным магазинам и все пробовал баяны. Уж очень ему хотелось проверить, как теперь левая рука, не терпелось купить инструмент. Стоило ему положить пальцы на лады — и у прилавка собирались слушатели. Прибегали даже покупатели из соседних отделов, те, что разглядывали картины или ковры, — все понимали, у кого в руках баян. А Петр Матвеич вздыхал, говорил продавцу: «Не подойдет» — и отправлялся в другой магазин. После старого баяна все другие были ему не с руки. Но потом он все-таки нашел инструмент и повеселел.
Петр Матвеич опять стал выступать в концертах, играл по радио. Но нам ни разу не пришлось его услышать. Сперва иссякли аккумуляторы, затем отряд принял тяжелые бои, было не до музыки.
Между прочим, Петр Матвеич выступает сегодня в курортном парке, в курзале. Хотите составить компанию? Познакомлю…
Вечером мы отправились в курзал на эстрадный концерт. Мокшанов зашел за мной принаряженный. Впервые я увидел у него орденские планки. Между красными ленточками орденов Отечественной войны обеих степеней и Красной Звезды отчетливо синела планка ордена Трудового Красного Знамени.
Мокшанов не хотел ждать автобуса, и мы торопливо зашагали по шоссе, обгоняя парочки, шумливые компании.
Ноги слегка увязали в размягченном от жары гудроне, оставляя отпечатки подошв и каблуков. Перегретый воздух дрожал, как над стреляющей батареей в жаркий день. Вечерние краски потеряли яркость, а дали уже не были такими прозрачными. Ни дуновения ветерка. Камни не остыли, они не успевали отдать тепло, накопленное за день, как их с новой силой начинало утром пригревать неуемное солнце…
На этот раз «Сентиментальный вальс» объявлял уже не Петр Матвеевич, а тот самый конферансье. Он говорил все тем же жестяным голосом и опасливо посматривал в зрительный зал, словно уже узнал Мокшанова и ждал от него новой выходки…
Снова звучит сокровенная мелодия вальса. На этот раз она кажется еще более грустной, в ней вылилось все горе осиротевшего Левши. Он бредет за гробом, спотыкаясь о корни деревьев, о пеньки, спотыкаясь и на ровном месте, глядя сухими, широко раскрытыми, невидящими глазами.
Читать дальше