Так Боб остался и без отца, и без родословного древа. Оно сбросило его со своих ветвей. Отцовский дом ограбили, в нем поселились мусульманские беженцы из Восточной Боснии. Он отправил несколько писем по своему прежнему адресу, умоляя новых неизвестных жильцов сохранить родословное древо, а дом и всю обстановку пусть навсегда оставят себе, однако никто ему не ответил. Кто знает, что сталось с огромным ветвистым деревом, нарисованным на стене? Скорее всего, и его пустили на растопку. Деспоты привыкли исчезать в огне. Вот так вот и сгорели их узловатые корни.
– Остановите планету, я хочу сойти! – крикнул Балканский, прерывая «Иезавель».
Я знаю, что дьявол есть, это ты, Иезавель! Иезавель,
единственная…
Боба охватило страшное раскаяние, непростительное чувство, что он ничего не сделал для своего отца. В столичных городах мира он крутил легкие, забывающиеся через пару дней романы (теперь его любовницы лишь небрежно кивают ему при встрече), тратил деньги на дорогущие отели и ужины, подарки и украшения, а отца даже не свозил в Грецию, которую тот так хотел увидеть хотя бы раз в жизни. Старик казался ему вечным. Теперь ничего уже нельзя было исправить. Он пытался представить себе его смерть. Долго лежал на асфальте, сраженный пулей, истекая кровью, с рассыпавшимися седыми волосами и бумагами вокруг, или скончался, свернувшись в клубок, в углу кухни, запахнувшийся в старое зимнее пальто? В очередной раз город отомстил ему за то, что он избежал его смертоносных объятий.
На глаза навернулись слезы.
– Папа, что с тобой? – спросила Бела.
– В глаз что-то попало… – ответил он, не прекращая танцевать бегин.
«Не годится, никуда не годится… – подумал он. – Становлюсь сентиментальным. Нервы никуда не годятся».
Он держал в объятиях девушку с шелковистыми волосами, осознавая, что она – все, что осталось от золотой ветви Деспотов.
– Экономьте энергию – любитесь медленнее! – советовал Балканский на ходу обнявшимся в танце парочкам.
Жюри решило помочь им в этом занятии и исключило из дальнейшего соревнования пары номер восемь, двадцать шесть и пятьдесят два.
– Большое спасибо за участие. Танец – всего лишь вертикальное выражение желания перейти в горизонтальное положение! – напутствовал их Балканский.
Стараясь, видимо, отстраниться от своего старомодного названия, «Ностальгия» превратилась в убийственную дискомашину для перемалывания звуков. Молодой ударник, который до этого момента откровенно скучал, «отгоняя мух от губ этих музыкальных трупов» (так он называл «вечнозеленые» мелодии), моментально оживился и начал вздрагивать, строго подчиняясь внутреннему ритму. Этот монотонный, слишком громкий ритм, который вообще не нуждался ни в какой мелодии (он был совершенно самодостаточен), и, как паровой молот, принялся насмерть заколачивать в землю любые другие ощущения, кроме тех, что вели к общему экстазу. Бобу казалось, что по равнине катится армада гигантских бульдозеров, сметающая все на своем пути, растаптывая и перемалывая в прах и пепел весь мир вчерашней музыки. В панике, топча раздавленную гусеницами «Greenfields», несется обезумевшая «Eine lcleine Nachtmusik» Моцарта, ломается нежный стебелек «Маленького цветка», который десятилетиями поливал кларнетом Клод Литер из «Hot club d’France». Ничего не осталось от многочисленных «Roses are forever»… Даже бас-гитарист отложил свой инструмент, который ему больше не нужен, потому что он слишком уж тих, и взялся за литавры. По его лицу струился пот. Но это был не ритм Джимми Крупа, полный внезапной фантазии, взлетающих вверх барабанных палочек, бурной радости бытия, это был не взрывной талант Макса Роуча – будоражащие синкопы паровоза, несущегося по стальному мосту, в мгновение ока превращающиеся в удары сердца, приступы бешенства и эхо одиноких каблуков на мокром асфальте ночи.
Однажды Деспот слушал этого барабанщика в Сан-Франциско, в джаз-клубе «Kirshon Comer», где при входе ему поставили на ладонь печать, чтобы он мог выходить и входить в течение ночи сколько ему заблагорассудится. Там курили гашиш, ели кадаиф, потому что джазмены в то время переходили в ислам, чтобы быть как можно ближе к афромузыке и наркотикам. Он слушал, как обезумевший Макс исступленно ударяет в свои барабаны, аккомпанируя зловещему вою сирен пожарных и полицейских машин, мчащихся по широким авеню. Джаз рождался здесь, прямо на его глазах. Боб любил настоящие вещи, а профессия стюарда давала ему возможность знакомиться с ними без посредников. Больше всего он ненавидел венгерский диксиленд, а также сербский рок, музыку, которая воняла провинцией и ее древним желанием имитировать высшее общество, предлагая всем его собственную трактовку. «То же самое, – говаривал он, – если бы ньюорлеанские джазмены попытались сыграть «Трепала баба лен» так, как это делают трубачи из Драгичева!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу