Там, впереди, были немцы. Были и наши, и немцы. Но наши, похоже, отмалчивались, экономили боеприпасы. А немцы палили вовсю. Если судить по снаряду, взорвавшемуся в трясине, били они наобум. Но были другие приметы. На обочинах нашей дороги, выкарабкавшейся из хляби на небольшой островок, увидели мы невысокие глинистые бугры. В окружении блеклого папоротника темнели они под сосновыми грубо вытесанными обелисками, под фанерными звездами, вырезанными неумело и второпях. В сумерках не прочитать было поименные списки погибших. Коммунальные, общие списки, начертанные на затесах химическим карандашом.
Два похожих на грядки бугра. Взбитые, пухлые грядки. Мы постояли немножко возле каждой из них и тишком, молчаливо пошли, без команды неторопливо выравнивая сгрудившиеся ряды. Как если бы вся наша рота, вся целиком окунулась в какое-то оцепенелое и нерадостное размышление. Да так оно в общем и было. Все замолчали, задумались. А вместе со всеми и я. Где-то на том островке, среди перьев осеннего папоротника, среди циркульных бомбовых ямин, среди мелких, как лунки, окопчиков, под гул отдаленной пальбы пришла ко мне та нехорошая, беспокойная мысль, которую я всегда от себя отгонял. «Может, и ты?» Я и тут попытался ее отогнать. «Может, и ты?» Я отбросил ее. Отшвырнул, точно мерзкий ошметок чего-то густого и липкого. Точно выбравшуюся из болота гадкую жабу. Выбравшуюся и шмякнувшуюся мне под ноги. Но она не отстала, та жаба. Была она где-то поблизости. Мокрая, скользкая тварь, она прыгала вдоль по обочине, прячась под листьями папоротника. Прыгала, грузно, расслабленно плюхала брюхом о землю.
«Может, и ты?» Я ладонью потрогал укромный кармашек под брючным ремнем. Я нащупал припрятанный в этом кармашке кругляшок медальона. Припрятанный до поры, до особого случая. Какого такого особого, не было больше загадкой. Но я не хотел о нем думать. Ни думать, ни знать. Несуразица! Как будто его, этот случай, кто-то заранее вычислил. Как если бы там независимо ни от чего на свете все было уже подготовлено и намертво предопределено. Предопределен был день. Предопределен был миг. Предопределен был выстрел среди миллиона выстрелов. А может быть, штык или хитрая, прозванная недотрогой противопехотная мина. А может быть, авиабомба. Взрывная ее волна. Мелкие клочья железа, зазубренные и накаленные. А может быть, танк с его гусеницами, утюжащими окопы. Или струя огнемета, охватывающая, обволакивающая все на своем пути.
Эти нелепые страхи, навязчивые, преждевременные. Эта пустая и нудная, бессмысленная ворожба. Я от нее отключался и никак не мог отключиться. Как от тех разговоров, с которыми к нам иногда набивался неугомонный Клещ. Что тяжелей и опасней — осколочное или пулевое? Слепое или сквозное? В кость или в мягкие ткани? Он заводил эту музыку с какой-то угрюмой ухмылкой, которая — что удивительно — чувствовалась даже в голосе, улавливалась на слух. Клещ мог толковать о серьезном, больше того — о прискорбном, а получалась подначка. Он мог заморочить вам голову, не расставаясь с ухмылкой. Вечной своей ухмылкой, может быть, и не зловредной. Но она придавала словам его оттенок ехидного вызова. Хочешь не хочешь, а втянешься в заведомо вздорный спор.
Увы, в ожидании боя чего только не передумаешь, о чем не переговоришь! Случалось в иные мгновения — накатывала неуверенность, накатывала боязнь. Но словно бы в противовес им жила в нас — я думаю, в каждом — мальчишеская бесшабашность. Жила и во мне. И по-видимому, она-то подчас и внушала мне то целебное чувство, которое не давало закиснуть. Внушала веселое чувство надежды. Веселое, но потаенное. Веселое, но молчаливое. И я его тоже утаивал. И я о нем тоже помалкивал. Почти суеверно помалкивал. Казалось, оно улетучится, если о нем напрямую, как о чем-то реальном, помыслить или заговорить. А я без него не мог. Я должен был жить и надеяться. На что? На удачу, по-видимому. И верить, что мне повезет. Что со мной ничего не случится. Ни пулевых, ни осколочных, ни слепых, ни сквозных — ничего.
Как все мои кореши-сверстники, перед отправкой на фронт прошел я весьма основательный, хотя и довольно поспешный курс боевой подготовки. Меня научили стрелять. Научили бросать гранаты, окапываться и маскироваться. Научили лазать и прыгать через заборы и стенки на штурмовой полосе, цевьем и прикладом винтовки отбивать штыковые удары. Научили бить и колоть. Я не был таким уж беспомощным, когда уходил на войну. Ни беспомощным, ни беззащитным. Салага, боец-новобранец, я кое-что знал и умел. Но мог ли я знать, подсечет, подкосит меня или нет злая немецкая пуля? А что, если да? Это «да» не укладывалось в голове. Не укладывалось и все тут. Не укладывалось и шабаш.
Читать дальше