Это была одна из тех корреспонденции, весь смысл которых – в собственном присутствии пишущего при всем происходящем. Никаких соблазнительных преувеличений или смещений во времени не было. Наоборот, говорилось, как кругом тихо, даже неожиданна тихо, хотя первые солдаты переправились на тот берег, в Восточную Пруссию, еще сутки назад. И только после этого начинались записи в настоящем времени: «Подходим к берегу, сидим вместе с капитаном на самом краю, тихонько зачерпываем руками довольно холодную для августа воду; сидим и ждем, когда возвратится с того берега, из Пруссии, надувной плотик, на котором старшина повез туда термоса, сидим и слушаем все приближающиеся тихие шлепки весла».
И так до конца, до записей разговоров с солдатами, сделанных на том берегу, и до самой последней фразы: «Записываю их мысли, откладывая на потом собственные. Капитан торопит с обратной переправой, если не собираюсь остаться тут еще на сутки. Говорит, что в светлое время переправляться никому не разрешено…»
Капитан торопит… Никого он уже больше не торопит, этот капитан…
Лопатин вынул из тетради карту; вдоль тонкого синего изгиба реки шли крупные черные точки и толстые тире государственной границы с Германией; недалеко от изгиба Гурский поставил карандашом крестик, обозначив им местопребывание командного пункта полка. На обороте карты, тоже карандашом, было написано: «Появление перед Берлином неприятельской армии невозможно. Мольтке-младший, 1914 год».
Наверное, Гурскому по дороге к границе пришла на память эта цитата для будущей корреспонденции…
Сверять карту с дорогой Лопатин не стал, решив положиться на Василия Ивановича. Сунул тетрадь и карту в полевую сумку и несколько минут ехал закрыв глаза, чтоб отдохнули от чтения на ходу.
А когда снова открыл глаза и надел очки, увидел по сторонам дороги не то, что до этого выбирал глаз, а обыкновенную здешнюю природу: поля и пригорки; кое-где обнажившийся на склонах песок делал эти пригорки похожими на дюны; вдали виднелись перелески и небольшие хутора в несколько построек, на полях лежали вывернутые из песчаной почвы некрупные валуны.
Потом впереди, на фоне росшего на гребне одного из пригорков сосняка, увидел большой каменный дом с длинным кирпичным коровником и таким же длинным рубленым сараем.
– Вот и доехали, – сказал Василий Иванович, сворачивая к дому. Но Лопатин остановил его, заметив в стороне, справа, чуть выше по склону, три молодых сосны, под ними белую пирамидку могилы, а над ней что-то непонятно, ослепительно блестевшее в лучах заходившего солнца.
– Она? – спросил Лопатин.
– Она.
Пирамидка была сложена из старого кирпича – наверное, разобрали для этого какую-нибудь разбитую снарядами стену, – но этот ломаный, поковырянный кирпич снизу и доверху был густо и чисто побелен. В пирамидку был вмазан штык острием вверх, а к нему обнаженным от изоляции медным проводом прикреплена вырезанная из разогнутой снарядной гильзы звезда. Она-то и отсвечивала сейчас на солнце так сильно, что остановила их еще издали.
На пирамидке, под добытой где-то пластинкой плексигласа, на хорошо отшкуренном куске фанеры густыми лиловыми чернилами, по-писарски четко, была выведена надпись: «Вечная память погибшим в боях за Родину!» И под ней фамилии. Рядом с первой – гвардии капитана Салимова Ю. С. – маленькая, плохо видная под мутным, поцарапанным плексигласом, фотография капитана в фуражке, с гвардейским знаком и тремя орденами на гимнастерке. Остальные фамилии без фотографий: капитан Гурский Б. А., военный корреспондент «Красной звезды»; гвардии старший сержант Лаврик С. С.; гвардии рядовой Самохин С. А.
Вот и всё. Одна на четверых война, одна надпись, одна могила.
«Значит, вот сюда она и приедет, если новый редактор сдержит свое обещание», – подумал Лопатин о матери Гурского и услышал у себя за спиной голос Василия Ивановича:
– Товарищ майор!
Это значило, что к ним подошел кто-то еще. Товарищем майором Василий Иванович называл его только при посторонних
Лопатин повернулся и увидел Велихова, стоявшего с непокрытой головой, держа фуражку в руке.
Велихов неуверенно потянулся и обнял его, сказав что-то про свое сочувствие, Лопатин толком не расслышал – что, потому что вдруг сжало горло от всего, вместе взятого: от смерти Гурского, от молодости Велихова, от резанувшего по сердцу воспоминания о сорок первом годе и от этого внезапного объятия, про которые Гурский зло шутил, что, когда мужские губы касаются его небритых щек, ему кажется, что он уже отдал жизнь за родину и лежит в гробу.
Читать дальше