– Почему нам тяжело? – сказал лейтенант. – Нам как раз легко. Немец не бомбит, за месяц всего под две бомбежки попали: один убитый, три раненых – все потери! А когда без потерь – разве это тяжело? Тяжело, когда потери! Это там тяжело. – Лейтенант мотнул головой в ту сторону, куда они ехали. – Там еще не были, только едете?
– Был.
– Тогда вам самому все ясно. Писать чего-нибудь едете?
Лопатин кивнул, готовясь услышать то, что приходилось выслушивать уже много раз за войну: про одно вы, корреспонденты, пишете, а про другое от вас не дождешься, например, про то, как люди день и ночь гонят на передовую снаряды, а обратно везут раненых…
Но, оказывается, лейтенанта беспокоило совсем другое.
– Ходил в голову колонны, – сказал он, – думал, уговорю, чтоб пропустили, и слушать не хотят! Как так – боевая часть и будет нас ждать, пропустит сквозь себя нашу автоколонну! Тут мы ждем, а там нас ждут! Без снарядов много не навоюешь! Будь ты полковник и ставь меня тут по стойке «смирно», а когда там останешься в бою без снарядов, без них немца по стойке «смирно» не поставишь! Сиди и жди, пока не подвезем!
– Кем вы на «гражданке» были? – спросил Лопатин, понимая, чти лейтенант в таком возрасте только и может быть с «гражданки».
– Тем же, кем и здесь, – сказал лейтенант, – автобазой заведовал на Магнитке. Двести автомашин имел. До войны, конечно, сейчас там и половины этого нет. К тому же рухлядь —.недавно письмо от товарища получил. Когда просился на фронт, считал, что еду куда тяжелее, а вышло – поехал куда легче. Так из этого письма понял. Пойду еще раз вперед, погляжу, как там. – Он бросил окурок на землю, затоптал и пошел вдоль машин в темноту, в грохот продолжавших двигаться тягачей.
Лопатин тоже докурил, влез обратно в машину, захлопнул дверцу и привалился поудобней в угол, надеясь заснуть. Но сон не шел. «Да, – подумал он, – слово одно на всех – «война», а судьбы на ней – ох какие разные: у кого-то несравнимо тяжелей, а у кого-то несравнимо легче, если только рассуждать и о ней, и о себе по совести, как этот лейтенант. Хотя есть среди нас и такие, что – война еще не кончилась, а уже сидят и врут друг другу. Пекут в четыре руки общие пироги славы, пекут и делят, пекут и делят. А тем временем под их разговоры еще кого-то нет и еще кого-то…»
Он был зол оттого, что не мог заснуть, и все острей чувствовал боль потери, навстречу которой ехал.
Вот так после операции, когда отходит наркоз, начинает все больней и больней тянуть в ране. Только там тело, а тут душа.
Первого убитого, которого знал при жизни, хоронил на Халхин-Голе. Второго проводил на тот свет на финской. А потом, на этой, пошло и пошло – и тех, кого знал до войны, и тех, кого узнал на войне, и тех, с кем ездил, и тех, к кому ездил…
Он вспомнил, как втроем с Велиховым и шофером поднимали на Симферопольском шоссе с залитого кровью асфальта и клали в машину то, что осталось от дивизионного комиссара Пантелеева. Они – за туловище и оставшуюся целой левую руку, а он, подхватив под колени, чувствуя теплоту еще неостывших ног.
А Гурский тогда, осенью сорок первого, встретив его в Москве, в редакции, расспрашивал подробности – как все это было там, в Крыму, с Пантелеевым…
Всякий человек чего-нибудь да не успел при жизни. И когда его жаль, то жаль и за это. Гурский почти никогда не говорил о своем будущем. Наоборот, любил делать вид, что живет только сегодняшним днем. Но о будущем, конечно, думал и на что-то в нем надеялся.
«Кто знает, может, он еще что-то писал, чего даже я не знал? – подумал Лопатин. – Мои тетрадки с дневниками лежат дома, там, у него, у мертвого. А он, может быть, тоже что-то писал и никому об этом не говорил. И я даже не знаю, где у него это может лежать».
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно – смерть. В жизни непоправимо многое, верней, все, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И все же очевидней всего непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни – если это действительно так, без преувеличений, – то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты еще жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души – это не рука и не нога, и что он оторван – никому не видно.
Впереди догрохотал последний тягач. Водитель, проснувшись, поднял лицо от баранки.
Колонна двинулась через перекресток.
– Долго мы стояли, товарищ майор? – спросил водитель.
Читать дальше