Я в смущении провел по гладким щекам.
– Брился я недавно, – слукавил я.
– Врешь! Бриться будешь годика через два. Следующий!
Баламут сунул толстенную самокрутку за ухо, а я закурил и побрел по лагерю, раздумывая над услышанным. В ушах еще громыхали Васькины ругательства. Его «блатная музыка» смешила меня. Я уже понимал, что он «стучит по блату» не потому, что близок к воровскому мирку, а потому, что, как и многие наши не шибко образованные парни, по уши влюблен Васька Баламут в дешевую и заразительную «воровскую романтику».
А дела в штабе действительно принимают все более неприглядный вид…
Кухарченко загорал на краю поляны, развалясь в синих трусах на цветном одеяле, фальшиво напевая «Броня крепка, и танки наши быстры…». На этом месте, вспомнилось мне, «ядро отряда» недели три-четыре назад обсуждало поведение Нади Колесниковой. Раньше здесь были кусты, а теперь от них и следа не осталось, так разросся лагерь.
– Зазнался ты, командующий, – сказал я.
– Чего это ты? – заморгал он удивленно. – Политинформацию пришел мне, кореш, читать? Сами с мозгами!
Я опустился на траву. Надо, очень надо ему мозги прочистить, да не комиссар я, не Богомаз.
– Не зазнался, а в гору Алексей Харитоныч пошел, – улыбнулся он самодовольно.
– Парень ты геройский, а тоже… обабился.
– А тебе что, кралечка моя глаза колет?
– Не только мне – она всем мешает.
– Чушь! Когда знаешь, что можешь накрыться завтра, от жизни берешь все сегодня. И чем я хуже Самсонова?
– Ты лучше Самсонова, а из кожи вон лезешь – хочешь стать таким же, как он.
Алексей Кухарченко – самый знатный из хачинских партизан. Перед ним преклоняются, его боятся, ему подражают, любят за сумасшедшую храбрость. В бою он заражает других своей удалью, безграничным нахальством. Много разных легенд ходит в отрядах о подвигах этого ухаря. Лешку-атамана любят за его неизменное счастье. Каждая руководимая им операция обещает быть увлекательной. Он не дорожит жизнью подчиненных, в чем часто упрекают его рассудительные люди, но не ставит ни во что и собственную жизнь. Не веря ни в Бога, ни в черта, он по-своему суеверен, полагаясь во всем на неизвестную в астрономии счастливую звезду, оберегающую его от смертоносных девяти граммов – против легких ранений он в принципе не возражает. Среди безусых хачинских партизан многие тянутся за «командующим», не только показывая в боях чудеса храбрости, но и старательно копируя его жесты, развязную походку, блатную речь. Еще недавно тянулся и я за ним…
Лешка-атаман сильно изменился. Впрочем, нет, изменился не столько он, сколько я. Еще вчера я прощал ему многие его слабости. Пытаясь укрепить пошатнувшуюся веру в своего прежнего героя, твердил себе, что, какие бы мотивы ни руководили Кухарченко, он заслуживает больше орденов, чем может уместить его молодецкая грудь. А сейчас я говорю себе другое… Кухарченко уже не просто герой партизанщины, он подумывает теперь о славе на Большой земле, о Золотой Звезде Героя Советского Союза. Он направил свой одноколейный ум на достижение личного успеха, и ничего теперь не удержит его. Ни немцы, ни Надя Колесникова, ни кровь подчиненных ему бойцов, ни даже Самсонов… Он знает, Самсонов свирепо завидует его славе бесстрашного вояки и втайне побаивается его. А бояться и завидовать значит у Самсонова ненавидеть. Но он знает также, что Самсонов дорожит им. Слава Самсонова, этого «удельного князя», держится не в малой мере на ратных подвигах начальника его дружины – Кухарченко.
– Эх, Лешка, Лешка, вскружила слава твою буйную головушку. Испортила тебя, Лешка, твоя жизнь, изуродовала…
Кухарченко сел, посмотрел на меня изумленно:
– Меня?! Жизнь изуродовала?! Ну, уж тут ты, друг ситцевый, загнул малость. Да ты за кого меня держишь, чегой-то качать права надумал? И кто ты такой, чтобы мне, мне, говорить про жизнь? Мне, малыш, двадцать три года, а я на сто лет старше тебя. Думаешь, мне стыдно, что я беспризорник, ширмач, босяк, урка, что я всего три класса прошел да коридор? Да я, ежели хотишь знать, горжусь этим. Что мне ваша грамотность и образование всякое! Пока ты, фраер, восемнадцать лет готовился к жизни, я восемнадцать лет жил. Я с тех пор, как помню себя, на заре туманной юности во взрослые вышел. Писать-читать сам научился. Ты географию взаперти, в четырех стенах, изучал, а я эту географию из конца в конец зайцем под вагоном проехал. Ни отца, ни матери я не знал. Я на эти сопли-сантименты не способен. Деликатные чувства от брюха набитого да спанья мягкого получаются. А я жрал что попало и спал где попало… и знал, что такое голодуха, когда тебя за ручку нянька в школу водила. Я уж тогда все шалманы да воровские хазы в Минске облазил, с фармазонщиками знался, с домушниками, с жиганьем всяким, только на мокрое не ходил. Тебя небось никогда не лупили на базаре за то, что ты добывал себе обед в чужих карманах. Вот кончил ты школу – и что получается? Продержали тебя восемнадцать лет в темном погребе. Тебе только сейчас, лопуху, война мозги вправила, а что толку на войне от ваших аттестатов да дипломов? Все вы, чистенькие и образованные фраера, инженеры, да бухгалтера, да легавые всякие, кому подчиняетесь? Отряд у нас, поди, почти целиком из средних командиров состоит – кому они подчиняются, все эти лейтенанты и капитаны? Блатяге, урке, Лешке-атаману! Вот кому! А почему? Потому что он в жизни все прошел, Лешка-фулюган, из грязи в князи вылез. А до моей шмары вам дела нет. Тоже мне, учить жизни собрался, «а плюс бе» несчастный!.. А ну хиляй отсюда!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу