Этими словами Каргин как бы поставил точку. И Пауль, и все остальные поняли, что это не только слова. Поняли и оборвали спор, словно не было его вовсе. Теперь каждый только про себя думал о том, когда и с кем произойдет желанная встреча.
9
Дед Евдоким еле доковылял до Степанкова. Осторожно, словно хрупкие и чужие, ставя голые ступни, поднялся на обледеневшее крыльцо, а окунулся в тепло дома, и будто сознание на миг помутилось. Не помнил, поздоровался ли, как объяснил свой жалкий вид. Он просто вдруг увидел, что сидит на скамье, а ноги его стоят в тазу со снегом и кум с кумой в четыре руки растирают их. Ждал, что вот-вот от ног к сердцу прокатится волна боли. Как величайшую благодать ждал эту боль. Она не пришла. Тогда он опустил глаза и посмотрел в таз, где теперь вместо снега плескалась вода. Ступни оставались по-прежнему белыми и холодными. И понял, что они не смогли больше жить.
Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:
— Ампутация.
Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.
И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:
— Десять фунтов сала — я делать ампутация.
— Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.
— Десять!
Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.
Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.
Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:
— Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.
Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.
После этого и сказал:
— Домой хочу… Так и так капут…
Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:
— Домой хочу…
И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.
На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.
— К нам несите, — распорядилась Груня.
Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:
— Витьша…
Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.
Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.
Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!
Читать дальше