Оленич раньше думал, что ветеранам, и в особенности инвалидам, тяжело оттого, что они как неприкаянные: колхоз, село обходятся без них. И надо только их поддержать оптимизмом, найти что-то такое, чтобы каждый увидел, убедился, что его жизнь прошла недаром, что все хорошее, что есть, пошло от них к молодым. И он, Оленич, поможет им обрести этот оптимизм и уверенность, что все здоровые силы села — правление колхоза во главе с Магаровым, сельский Совет с депутатами, партбюро и комсомол — обратят больше внимания на них и скрасят остаток их дней. С этим он шел во главе колонны, за этим он вел инвалидов. И ему казалось, что ведет он их к жизни, уводя от раздумий о своей ненужности и о смерти.
На крыльце конторы колхоза уже стояли, предупрежденные об уличном шествии инвалидов, Магаров, Добрыня, Пастушенко. Оленич поздоровался с начальством, сказал Магарову:
— Впервые собрались эти старые воины вместе. Решили посоветоваться с вами, как жить дальше? Много у них накопилось трудностей, жизнь не очень их балует. У вас, конечно, забот хватает, но и забота об этих людях тоже входит в круг ваших обязанностей, как я понимаю.
Магаров стоял мрачный и бледный, он сдержанно поздоровался с пришедшими, потом сказал Оленичу, еле сдерживая гнев и раздражение:
— Кто тебя просил устраивать эту демонстрацию? Попугать людей? Настроить их против руководства? Без согласования с партбюро, да и сельсовет, как я понимаю, не предусматривал этот поход.
Магаров смотрел на Оленича требовательно, сурово, в черных зрачках его серых глаз сгущался затаенный гнев, даже ноздри шевелились, словно вот-вот повалит из них дым и пламя.
— Да не смотрите на меня с таким негодованием! — воскликнул Андрей. — Простая вещь происходит — люди не по одному идут к вам со своими заботами, а пришли все вместе, чтобы посоветоваться, сообща решить, что делать, чтобы улучшить житье-бытье инвалидов войны. Или прикажете нам разойтись?
Добрыня, видимо, понял, что перепалка может принять нежелательный оборот: колхозников возле конторы собирается все больше и больше, и если в разговор вмешаются все, тогда не сладишь с ними.
— Поговорить есть о чем. Но не на улице же? Николай Андреевич, приглашайте инвалидов в кабинет.
Но Магаров не понял маневра секретаря партбюро и отрезал:
— Нечего делать в кабинете! Выкладывайте здесь, что вам нужно? И не мутите людей, а то по головке не погладим.
— Мы и не думали мутить людей, — начал Оленич и не заметил, как его голос приобретал твердость и категоричность. — Мы хотим только, чтобы всем миром создать нормальные условия для жизни этой вот горстке людей. Разве эта просьба кого-то обижает, кроме самих инвалидов? А еще мы бы хотели, чтобы ваши сердца не были холодными и равнодушными к горестям и бедам других, не забывайте годы войны и то страшное лихолетье. Детям и внукам рассказывайте, что довелось пережить и перетерпеть нашему поколению. Если мы забудем о погибших братьях, если станем равнодушными к искалеченным, то потеряем и честь, и совесть, и не останется у нас ничего святого.
По толпе пронесся шепот. Женщины уже смотрели на инвалидов жалостливо и милосердно. Пастушенко, чтобы перебить Оленича, вставил несколько слов, которые должны были смягчить резкость только что сказанного:
— Мы помним. Вон какой памятник высится на площади!
— Да, памятник и вправду достойный. Но нельзя им откупиться. Да и воздвигнут памятник не для мертвых, а для нас, живых. Был у меня друг, вместе лежали в госпитале, вместе мечтали о жизни. Но он умер. Это ваш земляк, Герой Советского Союза Петр Негородний. Вы присылали за ним делегацию, он не поехал, вместо себя послал меня. Но почему о нем никто не вспоминает? Почему не перевезти прах Петра в родное село и не похоронить его в братской могиле?
Старая Прониха, присоединившись к толпе, слушала внимательно и напряженно, и как только Оленич произнес слова о Петре Негороднем, она, возвышавшаяся и так на целую голову над толпой женщин, привстала на носки, выкрикнула:
— И Ивана Пронова!
Народ качнулся сразу вроде от нее, потом все повернули головы к ней, а она двинулась через толпу к крыльцу, и люди расступались, давая ей дорогу. И все видели, может быть, впервые за много лет ее глаза, и печаль в них, и какую-то внутреннюю боль.
— Ты, солдат, будишь людскую память, — остановилась перед Оленичем, как судья перед истцом. — А как быть с такими, как я? Я ничего не забыла, что было со мной и что было со всеми. И своего мужа — красного командира и коммуниста — не забыла. А вот все на селе — забыли. Как быть мне, что нет в народе памяти о моем муже, погибшем… расстрелянном фашистами. Я уж не говорю про себя… Что я перед ним? Лишь частица его судьбы. Но и мне выпало… Да и всем нам — булатовским женщинам — досталось. Но и это забылось. Кто из молодых помнит как мы, голодные женщины, впрягались в плуги и бороны? Забылось, как мы ели лободу и тонконог, сушеные да толченые, но пахали и засевали поля! А сейчас Магаров прислал ко мне землемера и отрезал огород. Отмерил, как на могилу, и забил колья — не сметь ходить по земле! Вишь как, солдат, у нас расправляются с такими. Да ты погоди, и с тобой произойдет то же, что и со всеми: не перечь! Не мешай творить зло. Видишь, как вышло начальство к народу — настороженное, а вдруг пошатнется то, к чему привыкли? Оно словно говорит нам: «Мы лучше знаем, что вам надо!»
Читать дальше