Лечил его доктор Краснов, приезжавший на больничной лошади в высоком извозчичьем тарантасе. Когда болезнь пошла на спад и Мите было позволено сидеть в подушках, он видел через окно, как подкатывал этот тарантас, как доктор осторожно спускался с него, брал миниатюрный саквояжик и неторопливо, спокойно шел через двор в аккуратном черном костюме, черном галстуке и черной шляпе – ни дать ни взять старозаветный доктор, имеющий частную практику. Он был лыс, смугл и неулыбчив, а в деле своем добросовестен и педантичен. Прикрыв выпуклые глаза длинными темными веками, он изнурительно долго выстукивал, выслушивал, прощупывал Митю и, слава богу, назначал не более одного лекарства за все время болезни.
Благодаря этому доктору Митя увидел море.
Был уже август, знойный, сухой и ветреный. В Москве, на площади Курского вокзала, катки утюжили дымящийся асфальт; оранжево-желтое небо низко висело над крышами домов; из улиц, как из труб, тянуло горячим пыльным воздухом. Митя впервые попал в Москву и, конечно, не мог не испытать того смятения, которое испытал бы всякий человек, выросший на затравевших улицах маленького городка, вблизи неторопливой речки и стоверстного леса во все четыре стороны. Именно там, в суете и громе большого города, он как-то особенно реально ощутил, что на свете кроме мальчика Мити Ивлева, его мамы, бабушки, дяди, учительницы Натальи Георгиевны живут еще миллионы таких же мальчиков, мам, бабушек, дядей и учительниц и что он никогда не узнает их всех, как они не узнают его. Это смутное ощущение не поддающейся воображению бесконечности было каким-то ранящим и гнетущим. Оно сопровождало Митю всю дорогу в поезде, когда через окно вагона он смотрел на далекие горизонты степей, на поля подсолнечника и кукурузы, на щетку пшеничной стерни, на знойную спячку маленьких станций, и еще раз с новой силой охватило, как ледяная вода полыньи, все его существо, когда перед ним вдруг распахнулось море. Это было утром за Туапсе. Он с нaтyгой отодвинул дверь купе, шагнул в коридор и вдруг словно наткнулся на зыбкую стену, сотканную из голубых, зеленых и синих бликов. Поезд стоял. Ветер, пахнущий чем-то незнакомым – резким, гнилостным, тревожным, – трепал почерневшие занавеси на окнах; вдыхая его, хотелось расширять ноздри, наполнять им грудь до отказа, до боли. А за окном слышались увесистые удары волн, шуршанье гальки, и взгляду – боже мой! – открывался такой беспредельный простор, что в Мите зародилось, крепло и становилось невыносимо потребным желание полета в этом голубом и солнечном пространстве.
Когда кончится война… От этой отправной формулы исходили сейчас все мечты людей: от самой немудрой – о возможности поспать вволю до самой сложной – о человеческом счастье. Среди них жила в Мите мечта когда-нибудь опять лечь на спину в беседке из лоз черного винограда, смотреть, как рубиново просвечивают на солнце его грозди, как пробиваются сквозь чуть шевелящуюся листву радужные лучи света и за ажурным проемом входа далеко-далеко дрожит и льется над морем воздух.
Благословенный совет доктора Краснова и остатки бабушкиных сбережений от продажи старого дома внесли в Митину жизнь дни, которые он и умирая, наверно, вспомнит. По утрам море едва поблескивало лишь у самой кромки берега, а дальше было как чистое выпуклое стекло, незаметно, в мутной дымке, сливаясь с небом. Потом, к полудню, оно закипало зелеными у берега и густо-синими вдали волнами, кидалось на берег, шипело пеной, шуршало галькой, йодисто пахло водорослями, а вечером уже только лениво и плавно катило длинные волны, красновато вспыхивающие на гребнях и тлеющие во впадинах мрачным фиолетовым светом.
Жил Митя в белом домике на низких сваях, у плотненькой, круглолицей и даже чуть курносенькой грузинки Анечки, похожей на грузинку лишь черными, с блеском волосами и огромными, влажными и тоже черными глазами. Был это какой-то вихрь улыбки, звонкого смеха, маленьких ловких рук, развевающихся юбок. Она кормила Митю опаляющим харчо и давала запить его глотком кислого мутного вина.
– Э, – сказала она перепуганной маме, – виноград пьет солнце, мальчик пьет вино, значит, и он пьет солнце. Все будет хорошо. Смотри на моего сына. Разве вино повредило ему?
Ее сын, студент Вахтанг, рослый, боксерского сложения парень с массивным подбородком, молча, застенчиво улыбался. Потешен он был Мите, ну прямо смешон до коликов, потому что не знал, что такое коньки. По лицу его блуждала снисходительная, но в то же время смущенная улыбка, когда Митя, дрыгая ногами, катался по топчану в виноградной беседке, и вдруг он сам захохотал, ощеряя частые белые зубы, а вслед за ним засмеялась Анечка, потом пришли ее девятилетняя дочь Этери и мама, узнали, почему они так неистово хохочут, и все долго смеялись среди этой сухо шелестящей листвы, солнца и ветра.
Читать дальше