Перед нами шоссе. На нем выстроились солдаты с винтовками и автоматами наперевес. Брюки у них отутюжены, лица выбриты, чтобы все видели, какие они, немцы, культурные. На нетрудных карманах шитые серебром орлы, разные значки, застежки, пуговицы, жестяные цветочки, а сбоку на фуражках ленточки всех цветов радуги, в доказательство, что это стреляные птицы.
Одни из них слишком зубастые и скалятся, когда надо и когда не надо, другие выставили шрамы, следы ран, хотя и без того в глазах читается желание поскорей нас прикончить. Непонятно, чего ждут, чего тянут они? Ведь мы теперь беззащитные, и само небо нам вынесло свой приговор.
Время идет. Немало его прошло, а у меня все по-старому: существую, дышу, и мысли постоянно вертятся вокруг одного и того же. Дыхание стеснено, нутро наполнено страхом, некуда войти воздуху. Перед глазами туман. Сквозь него пробиваются обрывки воспоминаний и, словно увиливают в сторону, прячутся, чтобы не погибнуть вместе со мной. И все-таки легче, после того как проехали грузовики с итальянскими солдатами, — по крайней мере не кричат и не показывают, как они нас, таких беспомощных, бесстыже ненавидят. Приутих и галдеж четников [1] Солдаты воинских формирований эмигрантского королевского правительства Югославии, в 1941–1945 гг., по существу, сражавшиеся вместе с оккупантами против партизан. — Здесь и далее примечания переводчиков.
— наверно, вдоволь насладившись зрелищем наших убитых на берегу и в реке, они устали и сорвали глотки. Вонь порохового дыма рассеялась и почти не чувствуется. Дым после стрельбы поднялся и держится еще в ольшанике и над самой водой. Слышно, как река стучит камнями и бревнами о мокрую опорную стену противоположного берега — этот шум каким-то образом приглушает мои страхи, и мне чудится стародавняя бедняцкая люлька, расшатанная, разболтанная ушедшими поколениями, которая своим скрипом возвещает о новых жертвах нового расстрела.
Под этот шум я временами забываю о себе, об убитых и о тех, рядом со мной, что тоже скоро будут убиты. Положение вещей сводится к шаблонному и обыденному: гибнет случайно и на скорую руку собранная группа коммунистов, гибнет подобно многим другим, носившим иные названия. По сути дела, это одиночки, оторванные от товарищей, и потому каждый из них почувствует только то, что выпадет на его долю, — почувствует, как горячие острия, подобно раскаленным вертелам, пронижут тело, а потом уже ничего не почувствуют. И упадут, как сорванная бурей листва, а до тех пор остается лишь ожидание и чуть-чуть страха перед уходом. Немного страха, потому что все чувства притуплены, — и в этом счастье. Бояться можно было бы и больше, даже странно было бы не бояться больше, ведь это последнее путешествие, без возврата, но этого нет — по крайней мере не заметно, а это важно, что не заметно. Мы крепимся из последних сил, чтобы себя не выдать, потому и в самом деле не видно — только лица у нас бледнее обычного и в глазах какая-то муть.
Вдруг мне показалось, что шум реки не так однообразен, как раньше, — в нем слышатся крики ужаса, угрозы, заклинания и еще многое слышится в голосах под водой. Будто ссорятся, жалуются, сыплют проклятиями, перемешанными с неистовством и бранью, где все сводится к поспешному повторению, отрывочным слогам и заиканию. Высокие голоса на что-то сетуют, кричат, вопят по два-три сразу, словно сзывают банду на грабеж. Поднимутся из глубины, вырвутся наружу и надсаживаются. Потом, сбившись с панталыку, теряются в общем шуме и спешат за мертвыми. Крики замирают у моста, но на смену им из глубины вырываются новые. И эти новые еще пронзительней, еще свирепей. Так и несутся они бесконечной вереницей. Кажется, будто от выстрелов и убийств пробудились силы ненависти в этой воде из снега, напоенного человеческой кровью. Вот вздымаются разом две волны и на свой манер, ясно кричат: «Крови! Крови!», а третья за ними причмокивает: «Давай ее сюда, чего жалеть!»
Я знаю эту речку в истоке — ничего похожего. Собственно, у нее два истока, потому что речка эта уходит под землю. Кротко журчит себе среди камней, и омуты у нее синие, тихие, наполненные небом и облаками, с форелью под корягами. Пастбище с тремя хижинами жмется к самому берегу. Коровы моют здесь копыта, а горянки — руки, перед тем как доить. Кругом пахнет смолой, лубом, сырым можжевельником и горелыми головешками пастушечьих костров, лесными ягодами и геранью. По утрам наплывает порою туман и деревья начинают казаться привидениями, что спускаются с Меджукомля, потом туман рассеивается, открывая тропы, полянки, хижины пастухов, ограды из можжевельника, скошенные луга, лошадей, коров, — и так изо дня в день снова сотворяется мир. Целый мир, но без вражды — в ту пору там не было и крупинки ненависти и злобы. Родились они позже, и сгустились в позапрошлую зиму, когда стреляли, преследовали людей, перебегали к врагу офицеры и гибли партизаны из Пипера, с Ловчена, зечане, ровчане, морачане, замерзшие, голодные, недоумевающие…
Читать дальше