Бывает, отлучается кто-нибудь из охранников, принимающих и просматривающих передачи, и именно в этот момент у входа в тюрьму, как сговорившись, скапливается много народу. Пока толпа не схлынет, передачи поручают проверять Гаго. В этих редких случаях он хмурится, напускает на себя серьезность и озабоченно водит ложкой по дну какой-нибудь посудины с салатом или супом, следит, чтобы в этой пище, боже упаси, не передали заключенным записку либо напильник — перепилить решетку. Поскребет, ничего не обнаружит, кивнет головой и тоном Луци, повторяя его жест, разрешает:
— Боно, боно, хорошо, хорошо, можно — неси туда! — и мчится через двор.
До сих пор, сколько ни проверял, ни разу ни на что не наткнулся. Да и другие тоже, поэтому он был уверен, что проверку устраивают порядка ради или просто из желания досадить заключенным, но уж никак не надеясь в самом деле что-нибудь обнаружить. И все-таки однажды именно ему что-то попалось, и этого было достаточно, чтобы случилась беда. Где-то по пути в Цетинье был ранен и захвачен в плен партизан, родом из окрестностей Подгорицы. Его отправили в больницу, там промыли рану, перевязали и доставили в тюрьму, причем поместили в камеру-одиночку, чтобы не разговаривал с другими заключенными. Этому раненому парню кто-то принес синюю кастрюлю кислого загустевшего овечьего молока. Гаго провел ложкой по дну и вздрогнул, почувствовав что-то постороннее; поспешил отнести кастрюлю. Не исключено, что его выдала торопливость, а может, так хотел случай, но Луци окликнул его, когда Гаго уже мчался по двору, и спросил, проверил ли он кастрюлю.
— Я смотрел, все в порядке, — ответил Гаго и побежал.
— Нет, иди-ка сюда, — рявкнул Луци. — Я посмотреть!
У Гаго подкосились ноги. Будь открыта хоть одна камера, он не расслышал бы. Теперь же пришлось оглянуться и повернуть назад. Медленно идет, надеется на чудо, которое могло бы его спасти, вот и хочется дать этому чуду время для спасения. Решил поторопить его, но споткнулся, кастрюля выскользнула, он приземлился на ладони и увидел, как молоко вылилось и показалось что-то маленькое, вроде коробочки из-под аспирина, сразу же обратив на себя внимание. Луци схватил коробочку, оглядел, потом взглянул на Гаго, поднимавшегося с земли. Впился в него скорей зубами, чем глазами, схватил увесистую березовую метлу, которой подметали двор, и замахнулся, того гляди переломает ноги.
— Бандидо! — закричал Луци, давая знак остальным.
От метлы Гаго увернулся, но не более того. Сбежались охранники, даже не зная, что произошло; оставили свои посты принимавшие передачи, все кинулись на него. Замахиваются, бьют и при этом еще спрашивают:
— Ворует?
— Украл?
— Наверняка что-нибудь слопал!
В окне женского отделения взвизгнула мать, будто ее на жаровню поставили. Ее стенания подхватила придурковатая Зора, вообще слывшая любительницей поголосить. Раскатились многократно усилившиеся вопли, визг, стук в дверь, требования принести воды, вызвать врача, точно кто-то умирает. Раздался свисток, звякнул запор — это Луци прислал карабинеров с винтовками навести порядок. Ругань, крики слились с плеском воды и грохотом дверей, послышался вой с мужской половины тюрьмы. Гаго, всего в синяках, втолкнули в ближайшую камеру, и шум быстро пошел на убыль.
Лишь тогда Луци рассмотрел, что было в той злосчастной коробочке. Оказалось — письмо, когда прочли, выяснилось: кто-то сообщал раненому, что постараются его спасти, а сигнал к началу операции он увидит на башне с часами. Луци приказал охране сделать вид, будто ничего не произошло. Продолжали принимать передачи. Сами разносили их, даже услужливее, чем раньше. Потом собрали пустую посуду и вынесли за ворота. Стояли и наблюдали, кто возьмет синюю кастрюлю, но человек как в воду канул, оставив кастрюлю им на память.
Через два дня раненого увели, якобы намереваясь перевести в госпиталь. У Циевны его расстреляли, и это стало первым исключением из их практики — сначала раненого вылечить, судить и лишь потом ликвидировать. Луци еще раз избил Гаго, вызвав этим новый взрыв возмущения, затем его вместе с матерью посадили в первый же грузовик, который отправлялся в лагерь, находившийся в Баре.
Оказалось, что Бар даже не напоминает город, каким был, к примеру, Никшич, — всего-то два ряда бараков, окруженных проволочными заграждениями и маячившими на постах часовыми. Никого не видно и не слышно. Даже собачонка не залает, кошка не пробежит, только кружит воронье да перед ненастьем пронзительно кричат чайки. Ночью невозможно уснуть из-за часовых, которые непрестанно перекликаются: « Сентинелла нумеро уно, Сентинелла нумеро дуо», и так по цепочке до самой горы. Иногда эта разноголосица перемежается ударом далекой волны о скалу. Говорят: «море», и всем кажется значительным то, что прибыли к морю, хотя даже не видели его, поскольку днем оно заслонено бараками, а привезли их ночью. В бараках — соломенная труха, полуистлевшие одеяла, темные доски нар и красноватые насекомые, которых деревенские называют «рыжими», а горожане — клопами.
Читать дальше