Хлопнув калиткой, вошел Яманидзе. На него никто не обратил внимания. Подойдя на цыпочках к Зубанову, он спросил шепотом:
— Генацвале, этого задержали?
Зубанов кивнул.
— Ой, боже ж ты мой! — тихо проговорил Яманидзе и замолк.
Все ждали, что скажет Наташа.
— Это прокаженный, — сказала Наташа, подойдя к мужу и держа на весу руки в перчатках.
— Да? — переспросил Зубанов.
— Да. Его нужно немедленно изолировать.
— Йой, боже ж ты мой! — воскликнул Яманидзе. — Вот до чего бедность довела человека! Генацвале, разреши поговорить с ним?
— Обязательно.
Прокаженного звали Мовлюдином. Он решил добровольно перейти в Советский Союз. Здесь, рассказывают, лечат прокаженных. Видит аллах, он говорит правду, только правду.
Яманидзе переводил каждую фразу, и все слушали, сурово хмурясь.
— Ну и дела... — задумчиво проговорил Пятириков, когда Мовлюдин закончил.
Зубанов взглянул на свои руки. Ему показалось, что царапину вдруг пронзила жгучая боль.
— Передайте ему, — обратился он к переводчику, — что его будут лечить.
Яманидзе перевел. Прокаженный закивал головой и что-то сказал, сбивчиво и горячо.
— Он говорит, что целует ваши руки, — перевел Яманидзе.
Зубанов криво усмехнулся. Но слова Мовлюдина взволновали его. На минуту он забыл о своих руках и о себе, а подумал о тех, кто жил по другую сторону границы, таких же униженных и несчастных, как этот Мовлюдин.
Вечером задержанного увезли в лепрозорий. По совету Наташи пограничники сшили из кусков старого брезента большой мешок, и прокаженный залез в него с головой.
— Ну, Мовлюдин, давай поправляйся там, — сказал Пятириков дружелюбно, и все заулыбались.
В ответ из мешка прозвучало какое-то мычание.
Место у забора полили раствором извести, а всем пограничникам было приказано тщательно вымыть руки с мылом и карболкой. Наташа объяснила при этом, что соприкосновение с лепрозными больными, как называют прокаженных, вообще-то не очень опасно, но лучше все-таки соблюсти меры дезинфекции.
Настроение у Зубанова было хотя и подавленное, но не такое отчаянное, как раньше: живут же врачи в лепрозориях и не заражаются. Так сказала Наташа.
Потом он поднялся на вышку. Там уже стоял другой наблюдатель, сменивший Рыжкова. Солнце опускалось за горы, было прохладно и тихо.
— Ну, как дела? — приветливо спросил Зубанов у солдата.
— Все в порядке, товарищ лейтенант! — весело ответил солдат. — Ничего подозрительного.
Глазам Зубанова снова, как и утром, предстала картина гор и турецкой половины села. Дома были освещены медными тревожными отблесками заката. На минарете мулла совершал вечерний намаз. О чем он молился, что просил у аллаха для своих правоверных? Не настороженность и неприязнь испытывал сейчас Зубанов к той стороне, а какое-то странное чувство заинтересованности, недоумения и сострадания, будто он был в ответе за то, что там творилось.
Уже в сумерки Зубанов спустился с вышки и заглянул в казарму. Она была почти пуста: все пограничники несли службу. Только в дальнем углу, на койке, сидели двое. Сержант Ковригин что-то рассказывал Цыбуле, сменившемуся с дежурства. При появлении лейтенанта они замолкли, вскочили и вытянули руки по швам.
— Сидите, сидите, — сказал Зубанов, подходя к ним. — Ну, как зубы, Ковригин?
— Ерунда, уже не болят, товарищ лейтенант! — ответил сержант.
— Зубы — это ерунда! — подтвердил Цыбуля.
— Ну ладно, давайте ложитесь спать.
Зубанов повернулся и вышел из казармы во двор.
Постоял прислушиваясь. Было тихо кругом. В домах на нашей стороне горели электрические огни. Где-то заговорило радио. А в сотне шагов тонула во мраке и безмолвии турецкая половина села.