— Ну а как же в колхозе? Богато живется?
— Богато! С вяликодня до Ильи траву ели. От Ильи почали помалу бульбочку копать. Да что на Илью, какая там бульбочка! Орехи!
— Вот как?
— Ну. А ты что, не знаешь? Или у вас там не было голода? — Старик уставился на него укоризненно-вопрошающим взглядом.
— Да как вам сказать? Был…
— Ну. Одного и спасенья, что коровка. Молочко! Да и сдать надо. Двести литров, И мясо и яйки. И шерсть и овечек. Зимой осмалили подсвинка. Так штрафу дали пятьдесят рублев.
— За подсвинка?
— Ну. За шкуру. Шкуру ж надо сдавать. А у вас разве другие порядки?
— У нас? Да как вам сказать? Строго, однако, может, не так, — почти растерялся Хведор, не зная, как ему ответить. Он в самом деле не знал, как было в других местах — так же, как здесь, или по-другому. Его уклончивый ответ старик понял по-своему.
— Наверно, нигде так не погано, как в нашем раёне. Негодное киравництва, негодные люди, разве так можно: за какую недоимку — остатнюю корову. А малые? Как им без молока? Помруть, Сколько их померло за лето, и старых и малых. Во, шатаюсь но лесу с этой. — Он выразительно дернул веревку. — Чтоб не отобрали. Бо займу платить нема чем. А в хате трое малых. Бяда!..
— Беда, — растерянно повторил Хведор. Ему еще ни с кем не пришлось беседовать о здешних порядках, чтобы узнать, как живут его земляки, старик был первым. И Хведору захотелось расспросить его поподробнее, но было боязно — как бы старик не заподозрил чего. Все же он был тут чужой.
— Бяда, ну.
— Может, надо жаловаться? Бумагу кому написать? — осторожно посоветовал Хведор.
Старик криво ухмыльнулся всем своим заросшим лицом.
— Кому жаловаться? Начальникам? Так они же у нас как зверуги. Приедет который… Вунь этот Ровба: все матюгом да пагрозой. Сибирью пужает…
Хведор вдруг почувствовал, как закачалась под ним земля и косо поплыло куда-то поле.
— Ровба?
— Ну, Ровба. Теперь же он партийный сакратар. Малады, а будто какой тивун! От батьки отказался. Батьку его раскулачили в Недолище, так отказался, говорили, фамилию собирается поменять, чтоб, значит, ни духу…
Казалось Хведору, он медленно падал на землю, а та все плыла, уходила из-под ног. Он уже плохо слышал, что еще говорил старик, который, видно, жаловался на жизнь и порядки в районе. Хведор его не слышал. Он так был ошеломлен внезапной вестью о сыне, такой душевной болью поразила его эта новость, что он перестал ощущать себя. Больше ни о чем не мог спрашивать, только отрешенно смотрел на широкий простор озими, за которым на пригорке виднелись стрехи недалекой деревни. И молча побрел вдоль опушки. Хлеба он так и не попросил… Он уже не мог ничего просить, плелся, как побитый пес, и думал: зачем он притащился сюда, зачем заговорил с этим стариком? Лучше бы он ничего не знал ни о здешней жизни, ни о сыне. Жил бы, как прежде, своими бедами, которые годами носил в себе. Зачем прибавлять новые? Как их все уместить в исстрадавшейся душе, как с ними жить?…
Хотя какая там жизнь…
В полном безразличии к лесу, полю, забыв об осторожности и ни разу не оглянувшись, он отошел от старика с коровой подальше, углубился в лиственный лес и без сил опустился в редкий высокий папоротник. То, что он услышал про сына Миколку, показалось несуразицей, не укладывалось в голове, и он все старался что-то понять. Ладно, отказался от раскулаченного отца, зачем же так — к людям? И еще менять фамилию? Чем ему не подходит фамилия? Что же тогда останется от прожитого? С чем жить дальше? Что он скажет своим детям, если они появятся у него? Очень непросто было Хведору понять, как живет сын и как думает обо всем. Он не видел его семь лет. То, что он услышал о нем, было непонятно к немыслимо.
В детстве Миколка был мягкий послушный мальчишка, жалел животных. Как-то всю зиму держал под кроватью в клетке серую курочку, которая на дровокольне сломала лапу. Преданно любил мать и очень переживал, когда она заболела рожей. Подростком, наверно, с такой же преданностью полюбил комсомол. Может, не столько сам комсомол, сколько ту горластую, суетную возню, которой с воодушевлением предавалась молодежь — в темных, занесенных снегом деревнях, где долгие месяцы было так одиноко и тоскливо. Все что-то выдумывали, заседали, обсуждали и принимали резолюций. В их комсомольской ячейке особенно активничали Миколка и его одногодок Шурка, единственный сын беднячки вдовы Михалины. Однажды они приняли резолюцию — всем снять образа. Конечно, сочинить резолюцию было легче, чем ее выполнить, поэтому для начала решили снять хотя бы в родительских хатах. Это было проще, хотя и не всем сразу удалось, некоторые из родителей просто пригрозили выпороть комсомольцев-безбожников. Хведор же отнесся к намерению хлопцев спокойно — подумаешь, образа! Правда, висят в углу, никому не мешают, но и пользы от них тоже нет никакой. А вот Гануля заупрямилась, не хотела снимать ни за что, и Миколке пришлось ее уговаривать с Рождества до весны. Все же добился своего, к Благовещению поснимал образа и рушники с них, а на их место повесил в угол Портрет Карла Маркса. Рушников, однако, на портрет вешать не стал. С тех пор висел себе в углу бородатый человек, ни пользы от него, ни вреда. Миколка же был доволен, ну и ладно.
Читать дальше