– Но я действительно не желаю ни видеть, ни знать всего того, что творится здесь вопреки воле короля и сейма! – кликушествовал тем временем польный гетман Калиновский. Вот только, всматриваясь в отблески огромного жертвенного костра, в виде которого представлялся ему сейчас пылающий Корсунь, граф Потоцкий не намерен был выслушивать бредни какого-то нищего духом, хотя и сановного плебея.
Он с презрением взглянул на Калиновского только тогда, когда, высказав еще какие-то гневные, а потому бессмысленные слова, польный гетман демонстративно начал спускаться вниз, к подножию, чтобы затем на какое-то время вообще оставить лагерь.
– Ничего, – зло швырнул ему в спину Потоцкий, – далеко вы от меня не уйдете! Расправившись с этими бунтарями, я поведу свое окрепшее, закаленное в боях войско на Польшу. И не уверен, что когда-нибудь не буду вот так же наблюдать, как пылает Варшава, эта погрязшая в разврате и распрях, распроданная чужеземцам и вероотступникам столица. Кстати, поджигать ее буду так же, как поджигал Корсунь. Сначала отдам ее на три дня своему войску…
– Вы действительно становитесь опасным для Польши, – уже не сдерживал свой гнев польный гетман.
В ответ Потоцкий зло рассмеялся.
– Передайте богатым и уважаемым горожанам Корсуня, – крикнул он вслед Калиновскому, – что каждого из них, кто до утра останется в пределах досягаемости моих воинов, я прикажу вздернуть! Такое «милостивое снисхождение» великого коронного гетмана Польши их устраивает?
– Стоит ли потом удивляться, что местные казаки порываются вздернуть каждого, кто осмелится именовать себя поляком? – ответил Калиновский, уже не столько для главнокомандующего, сколько для самого себя, вслух размышляя.
«Не лучше ли было тебе остаться тогда в лагере Хмельницкого? – с какой-то неясной тоской в сердце подумал ротмистр Радзиевский, покидая возвышенность вслед за польным гетманом. – Это конечно же было бы веро– и клятвоотступничеством. Зато не сжигал бы вот так ни за что города. Впрочем, – возразил он себе, – еще неизвестно, какие новые «украинские Нероны» появятся на этой земле. Причем не только в стане Потоцкого…»
– Я привел с собой двоих казаков, которые уже прошли весь свой походный путь – от истоков его до могильных насыпей. Теперь нам осталось принять свою смерть, как надлежит принимать ее истинным рыцарям Сечи, – не легкой добычей польских гусар, а во славу казачьего братства.
Оставив небольшой, огражденный повозками лагерь, в котором он обучал своих разведчиков основам пластунского искусства да умению переодеваться и перевоплощаться, Урбач с удивлением осмотрел невесть откуда свалившееся на него пополнение. Всем троим за пятьдесят. Жилистые, морщинистые шеи, исполосованные шрамами и глубокими бороздами морщин, лица, поредевшие чубы-осэлэдци – последнее и единственное отличие, удостоверявшее их принадлежность к степному рыцарскому ордену, к воинской аристократии.
– А мог бы ты втолковать мне попроще: кого собрал, почему привел, а коль уж привел, то почему ко мне? – обратился он.
– С зимников сошлись, султан-паша заморский. Думали, дозимуем свое… А тут война…
– Тебя как в курине твоем сечевом звали, казак?
– Галаганом [34] , – ответил предводитель странствующих воинов-полустарцев, еще довольно крепкий мужик с обожженной левой щекой и подозрительным шрамом на челе, очень похожим на изуродованное клеймо. Широкоскулый, со вздернутым подбородком и спокойным взвешенным взглядом, он почему-то сразу же показался Урбачу человеком с крепкими нервами и мужественным нравом.
– Да надежные они вояки. Принимай, принимай, Урбач. Это наши «ангелы смерти», – посоветовал приведший казаков к этому секретному, выстроенному посреди леса лагерю сотник Савур. – Потом спасибо скажешь, что к тебе направил.
Сотник отсалютовал саблей и, лихо развернув коня, умчался редколесьем в сторону основного стана.
– Так мог бы ты втолковать мне, серому рубаке, как-нибудь попроще, за что Савур прозвал вас «ангелами смерти», – обратился Урбач к Галагану.
– А мог бы назвать и «ангелами спасения», – молвил худощавый приземистый сечевик, одетый, как и Галаган, в вывернутый овчиной наружу безрукавный тулуп. И тут же назвал себя. – «Огирем», жеребцом то есть, кличут. Да только отжеребцевал я свое.
– Смерть в постели да во хворях – для казака такая же постыдная, как смерть по атаманскому присуду, – вновь взял слово Галаган. – Одни из нас уходят в монастыри отмаливать неотмаливаемое, другие грешат, пропивая свою старость вместе с последними шароварами и крадеными седлами в шинках, третьи бросаются в первых рядах под татарские сабли. Мы же, грешные, недомученные, сотворив промеж собою совет, решили принять достойную нас и сечевого братства смерть, вводя врагов наших в гетманский блуд.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу