Шебештьен, который, прислонясь к бревенчатой стене барака, все время слушал Мартона молча, теперь что-то пробормотал и кивнул в знак согласия.
— Да… — смущенно промолвил Пастор.
Но после новой попытки вникнуть в смысл объяснений Мартона он лишь досадливо подумал: «Рабовладельцы… цеховые мастера… Какое мне до них дело?..» И прикрыл рот ладонью, чтобы никто не заметил его зевка. До Пастора никак не доходило, что может быть общего между ним и этими самыми цеховыми мастерами.
На следующий день под вечер, узнав, что Ковач намерен продолжать свое чтение вслух, он попробовал было улизнуть, но Шебештьен его остановил:
— Останься, Дюла, — сказал он. — Иначе кто-нибудь еще, чего доброго, пристанет к Марци.
Волей-неволей Пастор выслушал еще одну лекцию. На сей раз кое-какие места в ней заинтересовали его. Было такое впечатление, что Ковач, вернее, Маркс, обращался непосредственно к нему и говорил именно о нем…
— Вот это, пожалуй, да! — к концу беседы признался Пастор.
— Обо всем этом надо поразмыслить, Дюла!
— И не только о том, что здесь написано, — вмешался Шебештьен. — Не лишнее задуматься и о самой судьбе книги. Гитлеровцы горланят о своем походе против марксистов. Тот самый немец, который вел торг с Мартоном, тоже при каждом удобном случае поносит марксистов, хотя о том, что такое марксисты, не имеет ни малейшего представления. Книга оказалась у него в руках случайно, заботило его лишь одно: как бы ее повыгоднее сбыть с рук. Уверен, что он ни на минуту не задавался вопросом, каким образом попала она на фронт. Фашисты разглагольствуют о героях. Для них это те, кто убивает, грабит, поджигает. Бьюсь об заклад, что немецкий унтер, у которого Ковач выменял книгу, даже не подозревает, каким истинным героем был человек в насильно напяленной на него военной форме, который взял с собой на фронт «Манифест» и, пренебрегая опасностью, пронес книгу под своим мундиром. Стоило этому обнаружиться, и его могли забить до смерти, даже повесить. Вот ты и подумай, Дюла, до чего огромна сила, заключенная в такой книжице, если немецкий солдат решился рискнуть из-за нее жизнью…
— Да, об этом стоит поразмыслить, — заметил Пастор, тщетно пытаясь представить себе немецкого солдата, который, рискуя жизнью, держал при себе опасную книгу.
Он запрокинул голову и уставился в медленно темневшую синеву, в которой уже зажглись первые звезды.
— Высокое в России небо! — вздохнул он.
Ковач уловил во вздохе Пастора некий тайный, подспудный смысл. Когда ему показалось, что он его разгадал, Мартон, захлопнув книжку — читать все равно уже было темно, — спрыгнул со своего сиденья.
— Не журись, Дюла! И в нашей Венгрии небо станет высоким.
Над их головой, в невообразимой вышине, загорались все новые, бесчисленные звезды.
— Моя мать, — шепотом проговорил Пастор, — зовет звезды небесными светлячками. Когда я уходил на фронт, она обняла меня в последний раз и сказала: «Пусть светят тебе, сынок, небесные светлячки…»
* * *
Лагерь военнопленных окружали непроходимые леса: дуб, липа, бук, сосна да еще и заросли шиповника, малины. Два года назад на месте нынешних бараков была глухомань.
Бараки сложили из бревен, квадратный двор и спортивную площадку посыпали толстым слоем желтого песка — берега протекавшей поблизости реки были песчаные. Речной песок блестел на солнце, как золото.
Ветер с реки шевелил ветви деревьев. А на земле, в гуще кустарника, царили полумрак и безветрие. В густом и теплом воздухе перемешивались всевозможные лесные запахи. Они доходили до самого лагеря.
— Здесь даже от песка тянет сосной, — заметил как-то Кишбер.
— Запах меда — это от липы, горьковатый — от дуба, — сказал Пастор.
И чтобы полнее ощутить все ароматы, все запахи ветра, Дюла закрыл глаза.
Глядя вдаль, военнопленные даже не замечали зелени. Они видели одну только колючую проволоку.
Много прошло времени, много воды утекло, прежде чем пленные — итальянцы, румыны, венгры, словаки, поляки, австрийцы и немцы — начали понимать, что не всякое проволочное ограждение означает рабство.
Путь к свободе неодинаков и сложен.
* * *
— Скажу тебе искренно — дома все мои мысли вертелись вокруг самого насущного: работы, еды, вина, женщин и прочего. На фронте я вообще ни о чем не думал. К чему?.. А вот теперь стал размышлять. Хочешь верь, хочешь нет, но, честное слово, немало дней ломаю я голову, почему там, дома — сам-то я из Дьёндьёша, — так вот, по какой, значит, причине у себя в Дьёндьёше так часто я сидел без работы, хотя в городе имелось немало народу, нуждавшегося в моем труде? Ведь я мужской портной, а вокруг целая тьма людей ходила в рвани и обносках. И мне все-таки приходилось бить баклуши, сидеть с пустым карманом, нет работы, да и все! Ну, как прикажешь понимать такое?
Читать дальше