Тут же меж ранеными топчется курносый, совсем молодой боец с лицом, пестрым от крупных веснушек. Возбужденным голосом он рассказывает двум бойцам, притащившим на палке огромный термос с горячей едой:
— Знаешь-понимаешь, вбегаю сюда, сигаю прямо вот в эту дыру. «Хенде хох, туды те растуды!» Я, знаешь-понимаешь, думал — у них тут оружейный склад. «Хенде хох!» — ору. А у самого в левой руке автомат, а в правой граната. И вдруг — мать честная, из тьмы вон та ихняя тетка, как мышь летучая, и на меня. Встала передо мной, руки растопырила — дескать, не пущу до раненых. И кричит что-то по-ихнему, и плачет. И тот вон врач ихний тоже тут колбасится, бормочет что-то, показывает на красный крест.
Курносый боец жадно затягивается самокруткой.
— Ну я, понятно, знаешь-понимаешь, уже пригляделся. Вижу — не оружие у них тут и не боеприпасы, а, знаешь-понимаешь, госпиталь. Опустил автомат, гранату в карман, а тетка эта все стоит передо мной и загораживает их, как клушка цыплят. «Отойди, — говорю ей, — мать. Мы не вы, раненых не трогаем». А она все не отходит, трясется, а не отходит. А я этих самых бабьих слез, знаешь-понимаешь, не переношу. Мне легче на вражеский пулемет, чем на бабьи слезы… «Ладно, — говорю, — фрау, сиди тут со своими ранеными, сейчас начальство приведу».
— А как вас звать?
— Рядовой Бобров Николай, товарищ бригадный комиссар, — рапортует Фадееву веснушчатый боец.
С улицы слышится «ура!». Громкое, заливистое, веселое. Раненые, что полегче, тревожно приподнимаются. Прислушиваются. Бинт начинает явно дрожать в руках немецкого врача. Сестра в сером решительно бросается ко входу. И по всему виду ее можно заключить, что она опять готова, «как клушка», защищать своих раненых от зверств красных солдат, о которых она столько слышала. Немецкий врач раздраженно приказывает ей вернуться к своим обязанностям.
Но в самом деле, что же происходит? Почему там кричат «ура!»? Кого или что штурмуют? Выходим на воздух. Шум ликования доносится все от той же церкви. Оказывается, другому, более удачливому бойцу удалось закрепить там, наверху, красный флаг. И он развевается теперь, громко щелкая на ветру, как пастушечий кнут.
На улицу вышла Галина Сергеевна. Она только что перевязала бойца, которого снял с крыши немецкий снайпер.
— Ничего, рана пустяковая. Только вот ушибся падая. Товарищи, нет ли закурить?
Увы, у нас не оказывается. Но боец Бобров, с пестрым, как яйцо кукушки, лицом тянет ей кисет. Она ловко скручивает толстую цигарку, прикуривает и, затянувшись, точно бы приходит в себя.
— Интересно. Вот с начала войны слышу и читаю в ваших корреспонденциях: немцы такие да немцы разэтакие. А вот этот их доктор благороднейший человек. Я ведь немного говорю по-немецки. Учила в институте. Ну и без этого моего дохлого знания языка как-то сразу поладила с ним. Отличный специалист и храбрый. Ведь не ушел, не бросил раненых… А эта их сестра… Она немножко чудная. Он говорит — монахиня. Эта и вовсе ничего не боится. За этих своих раненых готова в глаза вцепиться.
— Точно. Это точно. Мне чуть было и не вцепилась, — поддерживает ее боец Бобров. — Вам, доктор, еще цигарочку свернуть про запас?
— Сверните. Я свои папиросы этому врачу отдала. — И снова задумчиво: — Очень, очень разные эти немцы. — И вдруг усталое ее лицо теплеет. — А ведь знаете, наш найденыш сейчас, наверное, уж к Москве подъезжает. Как вы думаете?
«Великие Луки наши!» Так озаглавил я свою корреспонденцию. Она, кажется, удалась. Во всяком случае, победоносное течение битвы на этом самом западном участке великого фронта, несомненно, заинтересует читателя. Ну а для того чтобы корреспонденция попала в номер и весть эта своевременно дошла до читательских ушей, надо, чтобы она была своевременно передана в редакцию. А уже завечерело. Поэтому, оставив Фадеева и машину у крыльца «Белого дома», мы с Евновичем, даже не зайдя в жилье, несем наши сочинения на телеграф.
Морозная ночь. Бледный лунный диск окружен белесым ореолом. Опять «месяц в рукавичке». И это к морозу. Хотя какой еще там мороз, когда сейчас и без того плевок на лету застывает! Снег хрустит под ногой, как картофельная мука. Нет-нет да и треснет какое-нибудь старое дерево, иней посыплется с потревоженных ветвей. Раз морозобой в лесу, это, значит, уже градусов под сорок. Но ветра нет, тихо, легко дышится, на душе, как говорится, поют соловьи: что там ни говори, а Великие Луки-то уже наши!
Читать дальше