Старшее же поколение разными темпами уверенно двигалось к смерти — чаще всего, она приходила в виде сковородки жареных грибов, съеденных на ночь, и наутро самому человеку было не ясно, жив он или прикалывается, уходя серым осенним утром на работу в свою контору или на завод; на самом же деле, окружающие видели очередной никчемный труп, а мозг, обманутый грибами, плавно входил в русло посмертных мытарств, — и начиналось: какая–нибудь бухша никак не могла понять, почему она не может сдать отчет, а ведь уже конец месяца, почему на нее орет начальник, почему сын–оболтус снова проспал первый урок, а еще и месячные, и все это одновременно. Или там, знаешь, миома матки, а еще невыплата по кредиту и отправляют на маммографию в город с подозрением на онкологию. Такова была замысловатая осенняя смерть; еще была белая и искристая зимняя, наполненная запахами весенняя, и скучная, с мухами — летняя.
Мотя мало с кем общалась во дворе, разве что с дворником и его детьми. Дворник–татарин Фарид, который обычно молча сметал в кучу листья, либо скалывал гиреем лед, и приветствовал знакомых лишь кивая, к Моте почему–то чувствовал особое расположение, всегда улыбался при встрече и говорил, снимая шапку: здравствуй, девочка! Остальное время он мычал про себя какую–то песню, иногда останавливаясь чтобы, воздев указательный палец, произнести какое–нибудь дацзыбао на своём смешанном русско–татарском наречии, например: Мечетта никакой урыс сюзе булмасэн [1] Со смешанного татарского–русского эту фразу можно перевести как «В мечети не должно быть ничего русского»
или же: бер курешу узе бер гомер, тугие паруса… я список кораблей прочел до середины [2] Бер курешу узе бер гомер — татарская поговорка, которую можно перевести как «такая встреча достойна целой жизни»; отталкиваясь от слова «гомер», Фарид перескакивает на строчку из стихотворения Мандельштама
.
У него была жена Фаина, тихая женщина с мягкой улыбкой, и двое сыновей — Уримка и Тумимка, лобастые погодки семи и восьми лет, вечно стриженые «под чубчик». Братья заболели Древним Египтом, когда валялись дома со свинкой, и теперь младший, Уримка, шастал по городу в поисках тюбиков от «Поморина» и «Мэри», чтобы замочить найденное в детской ванночке, затем разрезать бывший тюбик, прокатать на самодельных вальцах, и вогнать в установленный размер на гильотинке для фотографий — на нем была техническая сторона дела. Старший, сидя по–турецки где придется, чеканил на этих жестяных листах жизнь древнеегипетских богов, которые стояли в очередях за молоком, развешивали бельё и разбирались с мирозданием при помощи мастерка и нивелирной рейки: все во дворе знали, что, например, птицеголовых Ра и Монту звали как попугайчиков — Кеша и Гоша, а Сет носил имя соседской таксы Тильды — аналогично было и с остальными.
Когда братья обшили этими листами одну из стен комнаты, и она стала напоминать внутренность какой–то жестяной египетской пирамиды («у Хеопса была избушка каменная, а у Уримки и Тумимки — жестяная…»), родители мягко объяснили им, что делать этого больше не стоит. Молчаливые, как отец, братья теперь проволокой сшивали листы в книги и хранили их в подвале — часто можно было видеть, как младший, сопя, снимает сапожным ножом оплетку с куска многожильного кабеля, а старший, прикусив кончик языка, корпит над новым листом летописи, украшая их иероглифами собственного изобретения.
Еще Мотя иногда заходила к ювелиру, немцу Тицу. Вернее, это в какой–то прошлой жизни Тиц был ювелиром, а сейчас работал кочегаром в ближайшей котельной. Он жил здесь так давно, что никто уже не знал, потомок он екатерининских переселенцев, или же бывший пленный. После того, как из рук Тица перестали выходить цепочки и броши, а вместо них стали появляться малюсенькие полиспасты и ручные тали, все поняли — свихнулся. Из мастерской его выгнали, но дома Тиц упорно продолжал делать миниатюрные золотые кран–балки, на крюках которых висели микроосколки кирпичей дома Ипатьева, монетки с могилы дятловцев или кусочки челябинского метеорита. Потом он охладел к металлу, и начал работы по выведению магнита для дерева — на даче он скрещивал различные деревья и кустарники, называя результаты своих мичуринских экзерциций сплавами — говорили, будто один из его «сплавов» примагничивал дерево, поэтому немца тут же забрали в тайную кремлевскую лабораторию доктора Календарова [3], на дверь квартиры повесили секретную милицейскую бумажку с печатью, и Мотя больше его не видела.
Читать дальше