— Хорошо бы, да не верится. Глаз не тот. А с его даром очертя голову никуда соваться не след. Эх, намучаешься ты с ним, Куусела.
Старуха подмигнула Видалю из кокона платков.
— Не помру чай, — буркнул мастер. — Ты своим делом займись, а со своими я сам управлюсь.
— Ну что ж, барашек, сначала кормить, потом чесать — а то всю жизнь из тебя немощного вычешу, ничегошеньки не останется.
— Не пугай малого, Мьяфте, — насупился мастер, складывая на одеяло просторные штаны, рубашку и пестрые толстые носки. — Одевайся, есть пора, да умойся вон там.
— Его напугаешь…
Прежде такой еды Хосе не видал, но не испугался ни печеной с ягодами рыбы из глубокого горшка, ни тугого синеватого киселя, подрагивавшего в миске. Черный хлеб был тяжел в руке и пах незнакомыми травами. Мьяфте тоже ела с ними, откинув за плечи длинные концы платка, и Видаль разглядел ее теперь: черные-пречерные брови на сухом морщинистом лице, юный взгляд без горечи — дома у старух Видаль не встречал таких светлых взглядов. Только у совсем молоденьких девушек.
После показала Видалю на пол у своих ног — мастер кивнул. Пол был теплый, чистый, и правда, как живой, Видаль не удержался, провел по нему ладонью, погладил. Мьяфте выпростала из платков сумочку, из сумочки вынула сверток, из него — гребень костяной, пятнистый. И давай чесать Видалю волосы — пребольно!
— Ох, и спутана у тебя жизнь, милый, ох, и перекручена… да вот выровняем сейчас, распутаем, волоск к волоску выложим, да посмотрим, как ляжет волосок, прямо иль наискосок, да ровен ли пробор будет, да прям ли…
И принялась приборматывать и подвывать, покачиваясь, и как будто мурашки по всему телу Видаля побежали, острыми лапками перебирая по коже, и Видаль покачнулся… и закачался в лад с бормотаньем и вздохами ворожеи, и видно ему стало на все стороны света, да на сто лет вперед, да будто темные-темные не то лики, не то хари нелюдские выступили из тьмы, заслонив звезды, и прозрачно-льдистые кривые когти протянулись к самому сердцу…
— Эй, эй, старая, память потеряла! Не для того пришла! — мастер стукнул по столу так, что миски подпрыгнули и горшки в пляс пошли.
Мьяфте тряхнула головой — морок отпустил Видаля. Он быстро поднял голову, взглянуть на нее — и обомлел. Юная она сидела над ним, темноликая, всесильная и недостижимая. Накрыла ему лицо шершавой старческой ладонью.
— Не меня видишь. Забудь.
И забыл.
Мастер продолжал бранить ворожею, та, смеясь, оправдывалась:
— Да как за волосы возьмешься — оно само в руки течет, разве легко устоять?
— Да не тебе отговариваться неуменьем, — сердился мастер. — Слабая нашлась! Любопытство в тебе всё женское пережило.
Мьяфте замолчала — как крикнула.
Хейно Куусела осекся, головой дернул. Старуха кивнула. Но не стерпела, ответила все-таки.
— Валялся бы ты у меня в ногах, моего женского выпрашивая…
— Твоя правда, Мьяфте Трехликая. За малого я испугался — шутка ли с тобой в вечность глядеть. А он и так едва в себя пришел.
— Ладно, мастер Куусела, не для того я пришла, чтобы на глупости твои внимание обращать. И ты меня прости: правда, что перед любопытством никакая женщина не устоит. Но не проси, не скажу тебе, что видела — ты ведь не удержишься, его предупредишь ради блага его — а никакого блага из этого не выйдет.
И достала из кошеля другой сверток, а в нем был гребень деревянный.
Мастер поправил лучину в светце и придвинул к ним ближе.
Деревянным-то гребнем и принялась Мьяфте причесывать Видаля, временами поджимала губы недовольно, стряхивая ему на колени выпавшие волоски. А сама бережно снимала с зубцов нечто невидимое и складывала себе в передник. Долго чесала, напевая песню мирную, покойную, совсем не такую, как прежде, Видаль и задремал уже. Наконец обмяла горку на коленях смуглыми пальцами, отложила деревянный гребень, вынула стальной.
— Хорошо, родниковой водой промыто. Положи-ка, мастер Хейно, к печи сушиться, до утра мне надо и расчесать, и спрясть, и шнурок сплести.
И стальным гребнем чесала высохшее невидимое, и выкладывала прядь к пряди, и вытягивала ровницу, и скручивала в коричневых морщинистых пальцах, и крутила, крутила, и под ее рукой вертелось веретено, и гудело темное тяжелое пряслице, скручивая, стягивая к себе темноту из углов.
А Мьяфте снова завела песню — в лад пряслицу. Темной и тяжкой была эта песня, как будто все связи в мире натянулись от нее, как будто всё, что связано одно с другим, враз почувствовало неразрывность связи, тугую причастность одного к другому, обреченность друг другу навеки. И как будто нет смерти, чтобы разлучить одно с другим. Ничего нет вообще, кроме связи всего со всем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу