И сам первый шагнул на мостки, утверждая их место и суть.
Оно всё плавало в пустоте, где ни света, ни тьмы. Видаль видел в два, в три слоя, а то и больше: вот Сурья, безумная, стоит посередине бесконечности, и волосы ее плывут вокруг нее беспорядочными потоками, а вот ее тень видна сквозь, но теряет очертания и плотность, растекается струйками небытия, а вот восковое тело висит в середине гулкого пространства — ледяная сфера замыкает его внутри и кишит бесформенными облаками, и тут же видятся Видалю тощие богомольи фигуры, и одна из них над восковым телом наклоняется — а вокруг, выше и ниже, справа и слева, мигают медленные, словно неживые звезды.
Хищная фигура близоруко склонилась над телом, повела коротким носом, ковырнула длинным ногтем — раза в два длиннее самого пальца — и лениво потянула вдоль, от пупка в сторону ключиц, вонзая ноготь всё глубже в тусклый воск.
И в то же время ничего такого не было — была тьма, было мутное облачко, были холод и беззвучие пустоты.
— Так это и есть сердце? — подцепив трепещущую мышцу ногтем, чудовище подняло ее и уставилось с отвращением. — Ради этого куска человечьего мяса ты оставила нас, Сурья?
— Положи на место, — громко и внятно произнес Видаль.
Тогда они заметили его.
Он так никогда и не узнал, снизошли ли они до того, чтобы говорить с ним. Гул и хруст раздавался в его ушах, когда они смотрели, но ничего больше он не услышал, а если и услышал — не понял. Впрочем, говорить с ними он не собирался. Он смотрел.
Сурья, распростертая восковой куклой на ледяном ложе, с распоротой бескровной грудью, повернула голову к Видалю.
— Оставь. Не стоит. Я создана, чтобы ранить и убивать, оставь меня.
— Нет, ты создана, чтобы светить, а этих больше не будет.
И перевел на них медленный, пристальный взгляд.
— Это не ваш мир, — взмолилась Сурья, пытаясь защитить его. — Это небо. Здесь это не сработает.
Но он не откликнулся: он смотрел.
Рутгер встал рядом с ним, покрутил головой, не разобрался. Заглянул в лицо учителю. Тот смотрел и смотрел, как будто видел что-то невероятно прекрасное и непреложно существующее.
Рядом встал Мак-Грегор, не стал долго разбираться, спросил:
— Что ты видишь?
— Звезды.
— О нет, — прошептала Сурья, — нет. Ты не можешь творить звезды, звезды — это…
— Не мешай, — шикнула на нее Ганна и встала рядом с Видалем. — Рутгера кто-нибудь придержите.
— Да незачем, — хихикнул толстый мастер Хо. — Звезды бывают разные. Видишь ли, солнце — тоже звезда, только очень, очень большая в небе.
— Можно, я тоже попробую? — обрадовался Рутгер. — Я только одну, маленькую…
— Большую, — отрезал Мак-Грегор.
— Иди сюда, Мэри. Какой будет твоя звезда? Маленькой белой овечки здесь точно не хватает.
Они вставали, вставали — откуда только они приходили, кто оповестил их — неизвестно, но они поднимались один за другим по великой лестнице, построенной Рутгером Рыжим, и вставали плечом к плечу, и устремляли свой взгляд в колеблющийся белесый мрак. И он редел и таял, а сквозь него все яснее, все жарче, все несомненнее проступали — звезды.
И не стало мглы. И тьма иссякла, побежденная их светом.
Видаль поймал в руки живое сердце, вырвавшееся из рассыпавшегося льда.
— Олесь… — тихо позвал Мак-Грегор. — Погляди, сможешь помочь чем?
— Вот разоворотили… — замер над воском Олесь. — Ну как же так? Одно слово — нелюди. Но ничего, если это было вылеплено… Погоди, да это ж Матильда Сориа! Как же так?
— Да вот так, — ответил Видаль. — Вот так.
— Поди ж ты… А я слушал ее в опере. А она, оказывается, вот кто.
— Она тоже… вроде свистульки твоей, гуделки, гусёнки твоей.
— Понял, — буркнул Олесь, хмурясь и поводя руками с разведенными пальцами над разоренным телом Сурьи. — Будет тебе твоя гуделка. Погоди только, дай понять ее.
Водил над Сурьей руками, тянулся и не дотягивался пальцами, ласкал-гладил-лепил тонкий свет, исходивший из нее. Наконец, решился.
— Ну, как говорится, пчелка лепит из воска, а ласточка из глины. Был я ласточкой — побуду и пчелой. Клади ей сердце.
А Кукунтай искал ее душу.
А Ганна пела ей песню.
А Мэри плакала над ней.
И Сурья увидела: это и есть ее братья, ее звезды. Это они встали за нее.
На шестах черепа мертвый свет испускают из глазниц — а когда-то наоборот, впускали свет в живые глаза. А если взять такой череп на палке, да принести в живой мир — все попалит и умертвит, один прах горький останется. Потому и не идет Ганна в живой мир, что в сердце ее только горький прах, а из глаз — мертвый свет. На что упадет тот свет, все в пепел обратится. Нет ей радости, нет и боли. Так она думает, думает медленно, словно застревает в этой мысли, как муха в меде, а в руках дело спорится: двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, белье приготовь да пойди в закром, возьми четверть пшеницы… Всегда у Мьяфте дело найдется для нее, а сама чуть рассветет — за ворота, и до ночи. Батрачкой себя зовет Ганна, но не про это ее горевание. Сама пошла в работницы, своей волей, не жалеет. Да и нет никакого горя, и радости тоже нет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу