Сейчас здесь снова – как в детстве – пустота. Она, правда, совсем иная – изнасилованная, испещрённая, потасканная и выпотрошенная. Бытовая, прозаическая.
Двадцать две ступени вверх даются под алкоголем непросто.
На втором этаже мне ясно-тихо услышалось: «Привет, старина. Как поживаешь?».
– И тебе. Привет.
Слуховые галлюцинации убедительны. Отзвук их раздаётся непосредственно внутри, поэтому они громче и сильнее обычных мирских голосов. Как бы вы ни понимали, что это всего лишь галлюцинация, что это пришлое, нереальное – вы слышите голоса очень отчётливо и эмоционально. Они воздействуют не только акустически, они воздействуют объёмно, на все чувства сразу. Они внушают нерушимое ощущение, что слышимое – это действительная истина. Авторитетно давят на вас, и вы не смеете им противиться, подвергать сказанное ими сомнению.
– Давно не заходил… – укоризненно сказал отец. Молодой, осанистый, гибкий и красивый. Живой. Он курил в форточку. Коридор сиял белым, дышал влажным – вовсю шёл ремонт.
– До сих пор путаюсь во временах, – обманчиво-глупо отшучиваюсь. – Мама тоже здесь? – спросил его.
– Что-то вроде больничного… Не место ей здесь, если честно, с её кашлем.
Мама померла от туберкулёза, так и не дождавшись конца тюремного срока. На миг весь второй этаж озарило сумрачным, вместо лика отца – стёсанные голые кости с отверстиями черепа.
– Не успел навестить? – снова живой здоровый отец выбросил бычок на улицу и плотно прикрыл дверцу – чтобы морозный холод не шёл, и шпатлёвка не пострадала.
– Не успел, – подтверждаю.
– Эх, старина, чего ж ты…
Тяжело, неудобно было ему объяснить перипетию внутренних загонов. Пусть и некомфортно сейчас было без досады слушать его «чего ж ты». Не ему осуждать. Так мне хотелось, так всё и прошло. Было и было.
– Вот именно – «было и было». Прощать надо уметь. Понимать и принимать. В жизни только это и остаётся.
– Отец, прекрати, – огрызнулся от него.
Помолчали. Ждали чего-то. Руки было некуда девать. Спросил, осматриваясь, чтобы в тишине не вязнуть:
– А вы всё не закончите?
– Почему? Заканчиваем… Зарплату задерживают – разбегаются калымить. А когда выдают – разбегаются пить и безбожно прогуливают. Замордованный комедийный круг получается, – он хрипло растерянно рассмеялся.
Вяло поддерживающе улыбнулся. Отец прокашлялся:
– Старина, а ты чего хотел-то? Спросить что-то? Или просто.
– По местам былой славы. Думал, может, дёрнет что-то. Легче станет, не знаю. Как-то плохо на душе. Скребёт.
Отец подошёл вплотную, взял за голову грубо, посмотрел пытливо в глаза прямо. Лицо его стало морщинистым, окровавлено уродливым, искорёженно раздутым, будто кто-то нарисовал детализированный гиперболичный шарж. Визгливо крикнул мне истерикой:
– Тогда скажи!!! Что с ними стало всеми?!
Сзади обвалилось грохотом. Повернулся и увидел того самого школьника, что ошивался у кабинета отдела кадров. Школьник спешно побежал, исчезнув с места, шумно топая, суматошно спотыкаясь.
Обернулся обратно, к отцу – чёрный от копоти коридор теперь покрыт сумраком, щепками, дресвой, голубиным помётом и разрушением. Рамка форточки без стекла ударилась об откос – ветер бросил мокрое внутрь.
Сунул руки в карманы, задел торчащие тетради. Они упали, раскрываясь. Из них, зажатые между страниц – посыпались ворохом: мятые в свёрнутую плоскость лотерейные билеты, открытка с изображением астронавта в непроглядном космосе, марки с матричным рисунком парома на пристани, старая банкнота номиналом в 25 и фотоснимок, на котором силуэты двух людей, обнимающихся перед занавесом штор и танцующих. Подбирать не стал.
Спустился вниз.
Вышел, наконец, прочь.
И пока шёл по заваленным тропам между облезлыми корпусами – вокруг плотным паром, душным облаком с земли – поднялся монохромный туман. Он отсвечивал тонкими каплями калёного олова, мягким теплом укрывал и уносил назад далеко куда-то неведомо, захватывая приятно, по-младенчески, истощённый дух. Он проваливал под пышный чернозём влажный, скрипящий вкусным и терпким на зубах, проникал в раны на губах, заполняя собой, удушая.
Оказываюсь в катакомбах между корпусами. Брожу в длинных маслянистых казематных поворотах, шагаю по склонам. По бесконечным Эшеровским. То вверх, то вниз, то в стороны. Не вижу ни одного проёма дверного – лишь стены, стены, стены. Проявляются (чем дальше) следящие повсеместно трипофобно (тем чаще) линзы сферические. В них дёргаются в прожилках больные глаза с нистагмом. А окна-амбразуры (и они здесь) все – в витиеватых изгородях ограждающих, утопленных глубоко, сваренных наглухо. Да и за ними – тьма великого Ничто.
Читать дальше