Ах, Иванко, Иванко! Поплыли красные кони, и ушел ты от нас. Закатились твои очи ясные, затвердели твои губы теплые, опустились твои руки скорые. И звезды светят, и тонкий месяц на небе качается, и девки на толстых подушках сны смотрят, и бесплодная жена твоя играми с колдуном тешится, и некому оплакать тебя, кроме деток твоих нерожденных и невесты твоей, утопшей в юности.
Я здесь, Иванко — за стеклом оконным, но не слезы горячие катятся по щекам моим бледным, а то вода холодная с волос моих льет, и не зайду я в хату проститься с тобой в последний раз, потому что не умеем мы плакать, и заказан нам вход в жилища людские на веки вечные. Я здесь, Иванко, с тобой, пока солнце не встало, пока петухи не запели, пока люди с постелей не повставали, чтобы опустить тебя в землю крещеную.
Я здесь, Иванко, а утром навсегда уйду в воды мутные — ведь стою я здесь у окна ночного только памятью твоей остывающей, а завтра — кто же вспомнит обо мне?
Они уйдут завтра навсегда, и все забудут о них, ведь только мы, нерожденные, вечны в этом славянском мире несбывшихся надежд, и светлым круглым облачком нетленной мечты о свершившихся помыслах, написанных поэмах, построенных храмах закружимся мы завтра над чьей-то головой, и очарованный странник будет внимать нашему коловращению, и бумага рассыплется в прах, и доски почернеют под снегом и дождем, как тайные помыслы, но мы все равно будем светить ровно и ярко, и мы должны делать это, иначе нам не родиться. Всему в этом мире есть срок…
Да, черт знает что в голову лезло, пока я сидела у краюшка стола, зорко наблюдая, чтобы всем всего хватало, и кисель был подан вовремя, и пустые бутылки исчезали, куда нужно — по части организаций общественных мероприятий я была неплохим специалистом. Когда скорбящие разбились на маленькие группки сообразно своим интересам, а я уже складывала стопочками грязные тарелки, в комнату ворвалась старая Вельма, и похороны моей бабушки тут же канули в историю Пакавене из-за следующей деревенской новости о найденном грибниками трупе.
К вечеру похолодало, полил дождь, и комната сразу стала зябкой и неуютной. Одевшись потеплее, я глядела из окна на черные сосны и мокрую луковую грядку, пока под окном не появилась темная мужская фигура.
— Эй! Пойдем, посидим у меня, — сказал мне Стасис, один из хозяйских близнецов. Летом он обитал в деревянной баньке за огородом, и сейчас там на столике красовались две бутылки пива и тарелка с холодной жареной рыбой. Хлеб я принесла из кухни, и мы сидели, пока горела свеча, и он рассказывал мне про свою зимнюю охоту и про то, как в рождественскую ночь погибла его собака, а потом я ушла и, спустя пять минут, уже выпала из времени до следующего утра.
Утром со всех сторон неслись разговоры о найденном трупе. Я очутилась в неловком положении, но решила молчать и далее. Убитой оказалась тридцатилетняя туристка из Каунаса, одинокая женщина, исчезнувшая с местной турбазы в день моего приезда. Особенно охала наша хозяйка (Вот! Скажут теперь, что мы убиваем туристов. Хорошо, хоть не русская была!), но вскоре прошли слухи, что на женщину напали кабаны, ночные хозяева здешних мест, дневавшие где-то на таинственных клюквенных болотах. Мы припомнили прошлогодний рассказ соседского дачника Николая Антоновича, крепкого старичка, бывшего соратника Туполева, о его встрече с кабанами — главное, стоять и не двигаться, — но главным было не выходить в лес в сумеречное время. На том и порешили, накачав дачных детей всяческими запретами.
— Что-то здесь не так, — сказал мне, однако, Стасис, — кабан наносит только один удар.
На девятый день мы помянули бабушку в более узком кругу. Напряжение последних дней начало спадать, и тут приехали мои приятели — Барон с Баронессой и маленьким сыном Ваней, известным среди дачников под прозвищем Таракан. Барон — немец по отцу и белорус по матери — был на пути несколько запоздалого превращения молодого гуляки в почтенного бюргера, имея в активе импозантную внешность, искусные руки и яркое дарование души компании.
Они были питерцами, а в Питер еще с петровских времен много всякого занятного народа приезжало, а некоторые так и оседали на болотистых грунтах на веки вечные. Отец Баронессы был русским, а мать происходила из старинного мадьярского рода Маркау-Воджи, и фамильный замок в Трансильвании снился в русских снегах уже энному поколению баронесс. Маркау-Воджи были протестантами, и женихи всегда подбирались среди единоверцев, невзирая на национальность. Баронесса была хорошенькой долговязой шатенкой с темными глазами и острым языком, и при всей прочности их брака Барон несколько досаждал супруге немецкой сентиментальностью (ему иногда в проплывающих мимо блондинках мерещилась Гретхен) и нежностью к винным лавкам. Оба пятна на солнечном имидже моего друга были унаследованы от его отца Генриха, преподавателя философии в одном из питерском вузов.
Читать дальше