А потом я вспоминаю, что под столом, да и в других местах, встречал довольно многих из этих бдительных стражей добродетели, и начинаю думать о себе лучше; и в голову мне приходит мысль, что, какими бы недостатками я ни обладал, — эти люди также страдают одним изъяном, хуже и гаже которого, по-моему, не бывает: я разумею лицемерие.
А если хорошенько присмотреться, водится за ними и еще один грешок, причем такой омерзительный, что я насилу осмеливаюсь его назвать. Подойдите ближе, и я шепну вам на ушко: это зависть.
Зависть и ничто иное.
Это она, ползучая, извивающаяся, пронизывает все их отеческие проповеди; и как она ни прячется, но из-под метафор и риторических фигур то и дело проблескивает ее плоская гадючья головка; иногда удается даже приметить, как она облизывает раздвоенным язычком свои синеющие от яда губы; и слышно, как она тихонько посвистывает, укрывшись в тени лукавого эпитета.
Я сознаю, что утверждать, будто вам завидуют, — несносное самодовольство, почти столь же тошнотворное, как чванство щеголя, пускающего пыль в глаза своим богатством. Не такой уж я бахвал, чтобы приписывать себе врагов и завистников. Это счастье дается не каждому, и мне, по всей видимости, еще долго его не видать; а потому я буду говорить откровенно и без задней мысли, как человек, в данном вопросе совершенно бескорыстный.
Естественная неприязнь критика к поэту есть непреложный факт, который легко доказать сомневающимся; это неприязнь бездельника к тому, кто делает дело, трутня — к пчеле, мерина — к жеребцу.
Вы становитесь критиком не раньше, чем окончательно убедитесь, что не можете быть поэтом. Прежде чем смириться с унылой ролью маркера в биллиардной или зале для игры в мяч, стерегущего пальто и ведущего счет очкам, вы долго ухаживали за музой и пытались лишить ее невинности; но на это у вас недостало силенок, и вот вы, побледнев и задохнувшись, рухнули в изнеможении у подножия священной горы.
Я понимаю эту ненависть. Мучительно смотреть, как другой садится за пиршественный стол, к которому вас не позвали, или ложится в постель с женщиной, которая вас отвергла. Мне от всего сердца жаль беднягу евнуха, вынужденного наблюдать забавы турецкого султана.
Он допущен в самые сокровенные недра гарема; он водит султанш на омовения; он видит, как в серебряной воде обширных бассейнов блистают их прекрасные тела, покрытые перлами брызг и гладкие, как агат; самые тайные прелести являются перед ним без покровов. Его не стесняются: он евнух. Султан ласкает при нем свою фаворитку и целует ее в гранатовые губы. Прямо скажем, положение у евнуха двусмысленное, и, надо думать, сдержанность дается ему дорогой ценой.
То же самое и критик: он видит, как поэт гуляет по саду поэзии со своими девятью красавицами-одалисками и лениво забавляется в тени могучих зеленых лавров. И критику очень трудно удержаться и не набрать на большой дороге камней, чтобы швыряться ими в поэта из-за забора и зашибить его, если достанет меткости.
Критик, который сам ничего не создал, — низкий трус; он все равно что аббат, который строит куры жене мирянина: тот не может ни ответить ему тем же, ни вызвать его на дуэль.
Думаю, что история различных способов чернить чужие книги, употреблявшихся за последний месяц, была бы по меньшей мере столь же увлекательна, как история Тиглатпаласара или Геммагога, изобретателя башмаков-пуленов.
У нас достало бы материала томов на пятнадцать-шестнадцать ин-фолио, но смилуемся над читателем и ограничимся несколькими строчками, — за это благодеяние нам причитается вечная его признательность и даже более того! В весьма отдаленную эпоху, которая теряется во тьме веков, a точнее, приблизительно три недели тому назад, в Париже и его предместьях процветал по преимуществу некий средневековый роман. В большой чести была кольчуга; прическе «бараний рог» также отдавалось должное; особое внимание уделяли двуцветным штанам; превыше всего ценился кинжал с трехгранным клинком; башмаки-пулены обожествлялись, как фетиши. Только и слышно было о стрельчатых сводах, дозорных башнях, колоннах и столбах, цветных стеклах, соборах и укрепленных замках; все бредили высокородными девами и надменными рыцарями, пажами и оруженосцами, бродягами и наемниками, галантными кавалерами и свирепыми феодалами, — и все это, разумеется, было невинней самых невинных игр и никому не причиняло зла.
Критик не стал дожидаться второго подобного романа, чтобы начать свой разрушительный труд; не успел выйти в свет первый, как он уже завернулся во власяницу из верблюжьей шерсти и высыпал себе на голову целое ведро пепла; затем он заголосил что было мочи:
Читать дальше