За деревней, за полями и рощами густые темные тучи полукругом охватили западный край неба; солнца, пронизывавшего пурпуром их фиолетовую глубь, уже не было видно. Блеклое, почти лиловое там, где горели последние, еще яркие лучи, небо постепенно темнело и высилось над землей густосиним сводом, а землю медленно окутывал сумрак, такой прозрачный, что в нем отчетливо проступали желтизна жнивья и увядших лугов, сероватая зелень рощ и белизна песчаных дорог, пересекающих поля. Менее чем в версте от деревни расходились в разные стороны четыре дороги. Одна вела к деревне, другая вилась по холмистой местности и пропадала где-то в необозримой дали; третья, прямая и гладкая, тянувшаяся длинной лентой, исчезала в ближней роще; четвертая, самая короткая, обсаженная вербами и кустами бузины, кончалась у плетня, огораживавшего одинокую хату, стоявшую в стороне от деревни в тени старых деревьев. За хатой темнело небольшое, низкое, без окон строение, в котором каждый деревенский житель мог сразу узнать кузницу. У распутья, там, где дороги расходились в разные стороны, среди густой зелени, окаймлявшей поле, стоял старый высокий крест. Против креста, по другую сторону узкой полосы дороги, лежал огромный, поросший седым мохом камень. В нескольких шагах от камня Петр Дзюрдзя остановился, бросил на землю свою ношу, выпрямился, громко вздохнул и, достав из кармана трут, принялся молча высекать огонь. Глубокая тишина воцарилась в толпе. Все сбились тесной кучкой и, затаив дыхание, глаз не сводили с его рук. Казалось, эти люди забыли обо всем, что не относилось к тому особому делу, ради которого они сюда пришли. Жена Степана плотно сжала тонкие губы, жена Петра и один из его сыновей, наоборот, так широко разинули рты, что в них без труда могла влететь какая-нибудь пичуга. Якуб Шишка, расправив плечи, принял величественную позу и даже как будто стал выше; внучка Якуба, та коренастая девушка, что всю дорогу стреляла глазами в Клеменса Дзюрдзю, теперь спряталась за его спиной, прижалась к нему всем телом и, уткнувшись подбородком ему в плечо, смотрела с любопытством и ужасом. Красавец парень, менее других интересовавшийся происходившим, разумеется, сразу почувствовал, как девушка прильнула к нему, и незаметно усмехнулся — не то презрительно, не то самодовольно. Казалось, он слегка презирал и коренастую Франку и то, что совершалось и должно было совершиться перед его глазами. Вдруг Петр Дзюрдзя нагнулся, и из вороха принесенных им сухих лучинок вырвалось пламя. Четыре женщины закричали в один голос:
— О Иисусе!
Почему огонь так испугал их или взволновал? Ведь они привыкли к свету и жару его с самого рождения, имели с ним дело изо дня в день с утра и до вечера! Однако на этот раз они всполошились так, словно не видели огня никогда в жизни. Все четыре одновременно вскрикнули: «О Иисусе!» — а Розалька еще продолжила:
— О Иисусе, Иисусе сладчайший!
Жена Петра то и дело шумно вздыхала, жена Шимона качала головой и тоже вздыхала, а Франка обеими руками вцепилась в плечо Клеменсу и сжала его с такой силой, что парень оттолкнул ее локтем и брезгливо буркнул:
— Отвяжись! Чего ты в меня впилась... как клещ!
Однако девушка, хоть и обозвали ее клещом, не только не отвязалась, а еще крепче прижалась к парню и вполголоса запричитала над самым его ухом:
— Ой, Клеменс, Клеменс, Клеменс! Ой, ой, Клеменс!
Мужчины молчали, вскоре замолкли и женщины, опять сжали губы или широко разинули рты и, стараясь не дышать, замерли в ожидании. Все ждали... чего? Чтобы оказал действие огонь; охватив желтой струйкой осиновые дрова, он вначале горел понизу, потом стал подниматься все выше, выбрасывая рыжие языки.
В полях было пустынно и тихо. Туча, стоявшая на западе, совсем погасла, и только бледное золотое зарево, разлившееся за ней, еще освещало горизонт. Где-то за холмом затарахтела телега и затихла вдали; из деревни доносился лай собак и глухой шум человеческого муравейника; на дорогах, расходившихся у креста в четыре стороны, не видно было ни души, лишь в конце одной красным светом зажглась раскрытая дверь кузницы и послышались удары молота, отдавшиеся в ближней роще гулким и протяжным эхом. Потом надолго смолк и кузнечный молот, зато в низких вербах, растущих вдоль дороги, ведущей к кузнице, несколько раз жалобно простонал козодой. В толпе, обступившей костер, пылавший у замшелого камня, чей-то звонкий мужской голос громко и внятно спросил:
— А правда это?
Читать дальше