Иногда мы с ним воюем по этому поводу.
Я ненавижу Робеспьера, деиста, и считаю, что не следует подражать Марату, каторжнику собственной подозрительности, истеричному защитнику Террора, неврастенику кровавой эпохи.
Я присоединяюсь к проклятиям Вермореля, когда они направлены против сообщников Кавеньяка, причастных к июньской бойне, когда он швыряет их в толстое брюхо Ледрю, в мерзкую рожу Фавра, в шишку Гарнье-Пажеса, в апостольскую бороду Пельтана, но... более кощунственный, чем он, я плюю на жилет Максимилиана и разрываю, точно ухо бракованной лошади, петлицу васильково-голубого фрака [192] Васильково-голубой фрак — носил Робеспьер.
, где в день праздника Верховного существа красуется трехцветный букет.
И подумать только, что, не говоря этого, а может быть, и не подозревая, Верморель защищает убийцу Эбера и Дантона... Потому что все эти расстриги только меняют культ и в рамку самой ереси вставляют религиозные воспоминания.
Их вера и их ненависть только меняются местами: они пойдут, если это будет нужно, как иезуиты — их учителя — по пути злодейств, чтобы достигнуть желанной цели.
Верморелю следовало родиться в девяносто третьем году. Он мог стать Сикстом Пятым [193] Сикст Пятый — римский папа (с 1585 по 1590 г.); вмешивался в религиозные войны во Франции, поддерживал наиболее реакционную часть католиков. Возбудил против себя ненависть римского населения денежными поборами. Учредил из кардиналов комиссию под названием «Конгрегация индекса», которая должна была наблюдать за пополнением списка запрещенных книг («индекса»).
социалистического папства. В глубине души этот кощей, явившийся слишком поздно или, может быть, слишком рано в наш трусливый мир, мечтает о диктатуре.
Иногда его охватывает злоба.
Тем, чьи помыслы были устремлены к небу, земля часто кажется слишком мизерной. Не имея возможности выйти самим или быть выдвинутыми другими на ступеньки какого-нибудь Ватикана предместий, на яркое солнце, — эти дезертиры кафедры кусают себе руки во мраке. Возносясь в мечтах к вечности, они изнывают от мук в этой тесной и жалкой жизни.
Сплин, разрушительный, как раковая опухоль, пожирает то место, где, как им некогда казалось, должна была находиться душа, и тошнота отвращения проникает в их ноздри, трепетавшие от благоухания ладана. За отсутствием этого аромата им необходим запах пороха, воздух же насыщен лишь оцепенением и трусостью. Они еще борются некоторое время, пока в один прекрасный вечер не проглотят яда и не умрут, как животные, не имеющие души!
Он тоже проделал это когда-то.
Он боролся с собой шесть месяцев. Старался изжить свое беспокойство, рассеять свою тоску, бросаясь от одного занятия к другому. Перебывал последовательно издателем, продавцом книг, романистом, газетным хроникером Латинского квартала, выпустил книгу о Бюлье, основал еженедельную газету, затем написал роман «Desperanza». В своей жажде деятельности он вгрызался во все и сломал себе на этом зубы. Тогда он купил яд, решил умереть, но... жадно уцепился за жизнь, после того как рвотное избавило его от мышьяка и от некоторой доли разочарованности.
Говорят, что в этой попытке самоубийства была замешана любовь.
Любовь — нет. Женщина — возможно.
Этот человек ненасытных желаний, этот неутомимый труженик воевал день и ночь с существом, делившим с ним очаг и постель.
Его голова, созданная для почетных ран — на баррикадах или на эшафоте, — выглядит иногда очень смешно, вся исцарапанная мегерой, которая держит его в своих когтях и даже на улице преследует своей бранью.
Дома у него, наверное, происходят ужасные сцены: сожительница этого светского аббата истязает его булавочными уколами.
Возможно, что, тоскуя о желанной власянице, томясь жаждой испить уксуса, он ничего не имеет против этих уколов, преподносимых на конце половой щетки, за отсутствием копья Голгофы.
Никогда не прислушивался он к журчанию ручейка, никогда не любовался порхающей птичкой; нося свое небо в себе самом, он никогда не вглядывался в горизонт, никогда не провожал глазами бегущее облачко, горящую звезду, заходящее солнце.
Он не любит земли и выходит из себя, видя, как я прирастаю к ней каждый раз, когда мне случается попасть на лужайку, напоминающую уголок Фарейроля. Для него земля — шахматная доска, где можно передвигать пешки, выбивать из седла офицеров, делать мат королям. Цветы он видит только перед ружейным дулом в тире и к шелесту листьев прислушается только тогда, когда они вырастут на древках знамен.
Читать дальше