— Знаешь, это очень по-польски, то, что ты сделал. Мы — народ сорвиголов. Ты был бы хорошим уланом при Наполеоне, а потом стал бы маршалом. Я уверена, что ты добьёшься многого в жизни. Я тебе помогу.
Я решил испытать её. Я хотел знать, любит ли она меня ради меня самого или только из-за подвигов, которые я собирался совершить ради неё.
— Послушай, когда я вырасту, я надеюсь получить хорошее место служащего почтового ведомства.
Она покачала головой и погладила меня по щеке почти материнским жестом.
— Ты плохо меня знаешь, — сказала она, как будто я говорил о её жизни, а не о своей. -Пойдём.
В тот день у Броницких присутствовали некоторые из самых известных людей большого света того времени, но их имена были мне так же неизвестны, как им — имя моего дяди. Только один из них проявил ко мне дружеский интерес. Это был знаменитый лётчик Корнильон-Молинье, проявивший большое мужество во время своего неудачного перелёта из Парижа в Австралию, который он пытался осуществить вместе с англичанином Молиссоном. «Ла газетт» отозвалась на неудачу перелёта следующим комментарием: «Никогда не полететь Молиссону с Молинье!» Этот маленький южанин с томными глазами, украшенными длинными, почти женскими ресницами, сказал с юмором, когда Лила представила меня, не преминув добавить: «Он — племянник знаменитого Амбруаза Флери»:
— После моей неудачи ваш дядя подарил мне одного из своих воздушных змеев, видимо, чтобы внушить мне, что не всё ещё потеряно…
Обойдя таким образом салон, я смог наконец присоединиться к другим молодым людям в соседней комнате и сесть за стол, где нас обслуживал официант в белых перчатках. Я едва прикасался к сладостям, мороженому, крему и экзотическим фруктам, которые подавались на серебряных блюдах с гербом Броницких — позолоченной волчицей. Я чувствовал себя тем более скованно в этой атмосфере роскоши и элегантности, что напротив сидел двоюродный брат Лилы, мой хрупкий и храбрый лесной враг. Ханс фон Шведе держался очень прямо, положив ногу на ногу, и, поднося к губам чашку, прижимал локоть к боку. В его лице — у него были почти такие же светлые и длинные волосы, как у Лилы, — была тонкость, которую в тот период моей жизни я ещё не умел назвать аристократической, не зная связи этого термина с эстетикой. Он не проявлял ко мне враждебности и ни разу не попытался извлечь пользу, посмеявшись над разницей в нашей одежде — его блейзером с посеребрёнными пуговицами и брюками из белой фланели и моим старым, слишком узким костюмом, который подходил как нельзя хуже к обществу, в котором я находился. Он меня просто не замечал, и я утешался, отыскивая на его лице неоспоримые доказательства своего существования: слегка припухшую губу и синяк под глазом. Он рассеянно ковырял ложечкой свой смородиновый шербет, придавая ему форму розы. Тад бросал холодные взгляды на гостей «раута» — это слово доживало последние годы во французском языке. Его тонкие губы выражали то, что многие годы спустя я научился квалифицировать как «иронию террориста», — намёк на неё я встретил потом в чертах знаменитого гудоновского Вольтера. Свесив одну руку через спинку стула, он созерцал столы, за которыми гости Броницких воплощали в совершенстве тот «хороший тон» тридцатых годов, кода Лазурный берег ещё не существовал летом, поскольку его отели открывались только на зимний сезон, а Кабур ещё не приобрёл «очарования старины», облагораживающего дурной вкус прошлого. Что касается Бруно, он спокойно сидел среди нас, по-прежнему немного сутулый, немного рассеянный, с растрёпанными кудрями, где уже виднелось несколько седых нитей, несмотря на его шестнадцать лет. Есть такие очень кроткие лица, которые кажутся созданными для зрелости и готовы встретить снегопад ещё весной. Мальчики встали все втроём, когда подошла Лила; она усадила меня рядом с собой. Помню, что я всё время чувствовал, какие на мне короткие брюки: из-под них над носками виднелись голые лодыжки. Так все мы встретились в первый раз в тот знаменательный день, в конце июля 1935 года, и все эти сладости, печенья и груши «Прекрасная Елена» никогда уже не растают и не зачерствеют в моей памяти.
— Смотрите, — говорил Тад, — как отчаянно модельеры, портные, гримёры и парикмахеры борются за полную безликость, вульгарность души и интеллектуальное ничтожество этих сливок общества. И их пение соответствует их оперению, потому что пусть меня повесят, если они говорят о чём-нибудь, кроме биржи, бегов и приёмов, в то время как в Испании вспыхивает гражданская война, Муссолини применяет газ против эфиопов, а Гитлер требует Австрию и Судеты… Этот очень худой господин, украшенный лысиной, чья голова напоминала бы яйцо страуса, если бы Эль Греко не изобразил точно такую же в своих «Похоронах графа д'Оргаса», вовсе не испанский гранд, а ростовщик, который даёт деньги моему отцу на условиях двадцати процентов… Человек в сером сюртуке и жилете — адвокат, который имеет доступ ко всем министрам, используя как визитную карточку свою жену. Что до наших дорогих родителей, делается страшно при мысли, что с ними стало бы, если бы их так хорошо не прикрывало генеалогическое древо. Отец потерял бы свой аристократический вид, став похожим на мясника, а мать, если бы она не могла больше платить мадемуазель Шанель, парикмахеру Антуану, массажисту Жюльену, специалистке по гриму Фернандо и жиголо Нино, начала бы походить на близорукую горничную, которая не знает, куда девала утюг…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу