— Нет Бога, и человек пророк его! — сказал Нильс с горечью, но и с тоскою.
— В самом деле! — подхватил Йерриль. — Атеизм безмерно трезв, и цель его в конце концов — лишить человечество иллюзий. Вера в карающего, правящего Творца — последняя великая иллюзия человечества, и что, как оно ее утратит? Положим, оно будет умней; но богаче ли, счастливей? Не знаю.
— Да неужели, — разгорячился Нильс Люне, — неужели вы не понимаете, что в тот день, когда человечество, ликуя, возгласит: «Бога нет!» — в тот день, словно по волшебству, родятся новая земля и новое небо! Наконец–то небо сделается бесконечным вольным простором, а не страшным оком соглядатая. Наконец–то земля станет нашей, и мы — детьми ее, а темный мир вечного блаженства и вечной погибели лопнет, как мыльный пузырь. Земля станет истинным нашим отечеством, прибежищем души, и мы не будем ей пришлыми чужаками на краткий миг, но своими навеки. И как обогатится жизнь, когда все вместится в ней, а не будет оставаться вовне. Поток любви, сейчас восходящий к Богу, вернется на землю, когда опустеет небо, и нежно прольется на все те людские особенности и черты, какими мы изукрасили Нога, чтобы сделать его достойным поклонения. Доброта, справедливость, мудрость — да все разве перечислишь? Неужели вы не понимаете, как облагородится человечество, свободно живя и умирая, не страшась геенны огненной и не уповая на царствие небесное, лишь на себя надеясь, лишь своего суда опасаясь? Как обострится совесть и какую обретем мы твердость, когда узнаем, что ничего не искупить пустым покаянием и смирением и нет тебе прощенья, покуда не исправишь добром учиненное тобою зло.
— Вы, кажется, свято верите в человечество; атеизм ведь предъявит к нему куда большие требования, нежели христианство.
— То–то и оно.
— То–то и оно. Но откуда возьмете вы всех тех сильных личностей, из каких намереваетесь составить ваше атеистическое человечество?
— Постепенно атеизм сам их воспитает; нынешнему поколению, да и детям нашим и внукам атеизма не выдюжить, это я очень хорошо понимаю; но в каждом поколении сыщутся одиночки, которые будут жить и умирать свободными борцами, и на них–то потомки будут оглядываться с гордостью, черпая в том силу. Всего трудней будет первым; немногие победят в бою; да и те выйдут из битвы с порванными знаменами; ибо нелегко освободиться от старых понятий, они отравляют мозг, а кроме мозга, есть ведь еще нервы и кровь в человеке, надежды и томления, да еще и мечты. Но ничего, когда–нибудь все сбудется, и немногие станут многими.
— Вы думаете? Я вот не подберу названия. Что, если — святая вера в атеизм? Не подойдет?
— Истинный атеизм… — начал Нильс, но Йерриль уже перебил его.
— Вот и прекрасно, — сказал он. — Оставим же единственные врата, единственное игольное ушко для всех верблюдов, да внидут в царствие земное!
Только летом приехал Эрик Рефструп из Италии, где провел два года. Уезжал он скульптором, воротился живописцем, и уже ему улыбнулось счастье, он распродал много картин, получал заказы.
Тем, что сделалось это все вдруг и точно по волшебству, он обязан был уверенному самоограничению, с каким правил своим талантом. Он не принадлежал к числу талантов великих, многообещающих, чей путь подобен неудержимому, ликующему, буйному шествию Дионисия. Он был из тех, в ком упрятана мечта, ярко озаряющая тот самый единственный уголок у них в душе, где они наиболее верны себе, где они наиболее свободны от себя. И что бы ни создавали они в своем искусстве, в каждом творении их всегда звучит один тоскующий припев, и все творения их отмечены клеймом тревожаще тесного сродства, словно в них повторяется одна и та же картинка, один и тот же родной пейзаж в далеком краю. Так и Эрик — где бы ни нырнул он в бескрайний океан красоты, доставал он со дна все одну жемчужину.
Картины его были невелики; на переднем плане всегда одинокая фигура, сизо–темная против света, позади — вереск, степь или луга, на горизонте красно–золотой отсвет заката. Одна из них изображала юную девушку, гадающую по итальянскому обычаю. Она опустилась на колени там, где земля буро сквозит меж коротких травинок; она сняла с ожерелья и разбросала по земле сердце, крест и якорек сканого серебра; и вот, честно закрыв глаза, даже прикрыв их одной рукой, вторую она протянула либо к несказанному счастью любви, либо к горькой напасти с крестом в утешение, либо к простой судьбе, скрашенной надеждой. Она все никак не решится, никак не коснется земли, робкая рука парит в холодной тени, щеки пылают, рот готов и к рыданию, и к благодарной молитве. В воздухе такая торжественная тишь, так грозен и жарок багрец заката, и так нежно, печально светится вереск. Если б только знать — любовь, несказанная любовь, — горькая напасть с крестом в утешение — или скрашенная надеждой простая судьба?
Читать дальше