— Позволь, позволь…
Ганьер поддержал Магудо:
— Это верно! Теперь ты уже не станешь уверять, что у тебя вычеркивают все, что ты о нас пишешь, ты теперь сам себе хозяин. И никогда ни единого слова! Ты даже не обмолвился о нас в своем последнем отчете о Салоне.
Смущенный Жори залепетал было что-то, но вдруг и его прорвало:
— Да ведь и тут все дело в этом злосчастном Клоде! Я не намерен терять подписчиков, чтобы вам угодить. О вас нельзя писать, поймите же вы! Ты, Магудо, можешь из кожи лезть, делая милые безделушки, а ты, Ганьер, можешь и совсем не писать, — все равно у вас у обоих на спине клеймо, и вам десяти лет не хватит, чтобы его стереть, а есть и такие, кому не удастся отмыть клеймо и до самой смерти. Публика над ним потешается, это вам ясно… Только вы одни еще верите в гениальность этого помешанного, которого в один прекрасный день запрут в дом умалишенных.
И тут началось что-то невообразимое, все трое заговорили разом, осыпая друг друга чудовищными упреками, таким злобным тоном, так угрожающе скрежеща зубами, что казалось, они вот-вот вцепятся зубами друг в друга.
Сандоз, сидевший в углу дивана, поневоле оторвался от приятных воспоминаний и тоже стал прислушиваться к спору, доносившемуся через открытую дверь.
— Слышишь, как здорово они меня отделывают! — почти шепотом сказал Клод со страдальческой улыбкой. — Нет, нет, не ходи туда, я не хочу, чтобы ты зажимал им рот. Я заслужил это, ведь я неудачник.
И побледневший Сандоз продолжал слушать эти яростные вопли, исторгнутые борьбой за существование, злобные взаимные упреки, уносившие его мечту о вечной дружбе.
К счастью, Анриетта забеспокоилась, услышав возбужденные голоса. Она пошла к мужчинам и пристыдила их за то, что они покинули дам, чтобы ссориться! Курильщики вернулись в гостиную, тяжело дыша, в поту, еще не остывшие от приступа гнева. И так как, взглянув на часы, Анриетта заметила, что уже теперь Фажероль наверняка не придет, они, переглянувшись, снова принялись зубоскалить. Еще бы! Этот всегда держит нос по ветру: уж он-то не станет встречаться со старыми друзьями, которые могут повредить его карьере и которыми он гнушается.
И в самом деле, Фажероль не явился. Конец вечера был тягостным. Гости опять пошли в столовую, где был сервирован чай на русской скатерти с красной вышивкой, изображавшей охоту на оленей; под вновь зажженными свечами появилась бриошь, тарелки с пирожными и сластями — языческое изобилие ликеров, виски, джина, кюммеля, хиосского вина. Лакей принес еще и пуншу, и пока он хлопотал у стола, хозяйка доливала чайник из самовара, который кипел подле нее. Но ни уют, ни ласкающая глаз обстановка, ни тонкий аромат чая не смягчили сердец. Речь снова зашла об успехах одних и неудачах других. Подумать только, какой позор эти медали, кресты, все эти награды; полученные не по заслугам, они только принижают искусство! До каких пор нас будут считать школьниками? Вот откуда идет вся эта пошлая мазня: художники трусят и лебезят перед классными наставниками, чтобы заслужить хорошую отметку!
Когда гости снова оказались в гостиной и отчаявшийся Сандоз уже в глубине души пламенно мечтал, чтобы они разошлись, он вдруг заметил Матильду и Ганьера, которые сидели рядом на диване и томно беседовали о музыке в стороне от остальных, уже выдохшихся, переставших брызгать слюной и теперь еле раскрывавших рты. Матильда, эта старая разжиревшая потаскуха, распространявшая вокруг себя подозрительный аптечный запах, закатывала глаза и млела, словно кто-то ее нежно щекотал. Она встретилась с Ганьером в прошлое воскресенье на концерте в помещении цирка, и теперь они в отрывистых, туманных выражениях делились друг с другом своими восторгами:
— Ах, сударь, этот Мейербер! Его увертюра к «Струензе», похоронная тема, а потом крестьянский танец, такой волнующий, своеобразный, и снова тема смерти! И дуэт виолончелей… Ах, сударь, эти виолончели, виолончели!
— А Берлиоз, сударыня? И эта праздничная ария из «Ромео»? А соло кларнетов, «его любимых женщин», под аккомпанемент арф! Какое очарование, какая чистота! Празднество в разгаре — это же настоящий Веронезе, это пышное великолепие «Свадьбы в Канне Галилейской»; и потом вновь песнь любви, такая нежная, ах, какая нежная!.. И потом все громче, громче!
— А вы обратили внимание, сударь, в ла-мажорной симфонии Бетховена на погребальный звон, который все время повторяется и ударяет вас прямо по сердцу! Ах, я хорошо вижу, что вы чувствуете, как я… Когда слушаешь музыку, словно причащаешься! Бетховен, боже! Как грустно и как отрадно воспринимать его вдвоем и уноситься душой вдаль!
Читать дальше